Еврейские земледельческие колонии Юга Украины и Крыма


 
·  
История еврейских земледельческих колоний Юга Украины и Крыма
 
·  
Еврейские земледельческие колонии Херсонской губернии
 
·  
Еврейские земледельческие колонии Екатеринославской губернии
 
·  
О названиях еврейских земледельческих колоний Юга Украины
 
·  
Частновладельческие еврейские земледельческие колонии Херсонской губернии
 
·  
Религия и еврейские земледельческие колонии
 
·  
Просвещение в еврейских земледельческих колониях (XIX - начало XX веков)
 
·  
Здравоохранение в еврейских земледельческих колониях (XIX - начало XX веков)
 
·  
Быт евреев-земледельцев (XIX - начало XX веков)
 
·  
Юденплан
 
·  
Погромы в годы Гражданской войны
 
·  
Еврейские национальные административные единицы Юга Украины (1930 г.)
 
·  
Калининдорфский еврейский национальный район
 
·  
Сталиндорфский еврейский национальный район
 
·  
Новозлатопольский еврейский национальный район
 
·  
Отдельные еврейские земледельческие поселения Юга Украины, основанные в 1920-1930 гг.
 
·  
Еврейские поселения в Крыму (1922-1926)
 
·  
Еврейские населенные пункты в Крыму до 1941 г.
 
·  
Еврейские колхозы в Крыму
 
·  
Фрайдорфский и Лариндорфский еврейские национальные районы
 
·  
Катастрофа еврейского крестьянства Юга Украины и Крыма
 
·  
Отдельные статьи по теме
 
·  
Приложения:
 
·  
Воспоминания, статьи, очерки, ...
 
·  
Данные о колониях Херсонской губернии
 
·  
Данные о колониях Екатеринославской губернии
 
·  
Списки евреев-земледельцев Херсонской губернии
 
·  
Списки евреев-земледельцев Екатеринославской губернии
 
·  
Воины-уроженцы еврейских колоний, погибшие, умершие от ран и пропавшие без вести в годы войны
 
·  
Уроженцы еврейских колоний - жертвы политических репрессий
 
·  
Контакт

 
·  
Colonies of Kherson guberniya
 
·  
Colonies of Ekaterinoslav guberniya
 
·  
The Jewish national administrative units of South Ukraine (1930)
 
·  
Kalinindorf jewish national rayon
 
·  
Stalindorf jewish national rayon
 
·  
Novozlatopol jewish national rayon
 
·  
Separate Jewish agricultural settlements of the South of Ukraine founded in 1920-1930
 
·  
The Jewish settlements in Crimea (1922-1926)
 
·  
The Jewish settlements in Crimea till 1941
 
·  
Fraydorf and Larindorf Jewish national rayons



Михаил Выгон      

Еврейское счастье в степи под Джанкоем

Михаил Выгон      Михаил Выгон - имя в Крыму известное. Молоденький сержант-артиллерист после Великой Отечественной войны закончил пединститут и несколько десятилетий работал потом в Ялте учителем-словесником. Был из лучших учителей, одним из заметнейших представителей крымской интеллигенции. Его служением стало широкое поле просветительской деятельности. Выпустил несколько книг. Среди них - о пребывании Пушкина и Толстого в Крыму. Не чуждался текущей литературной жизни, а его обзоры книжных и журнальных новинок в городской библиотеке и в Доме учителя до сих пор вспоминаются ялтинцами.
     Судьба разбросала воспитанников М.И. Выгона по всему миру. Есть среди них ученые, педагоги, врачи, инженеры. Школьными учениками Выгона были поэты Сергей Новиков и Григорий Остер.
     В 1991 году он вслед за детьми и внуками переехал в Израиль. Недавно там вышла еще одна его книга - "Еврейское счастье в степи под Джанкоем", рассказ о примечательной и почти забытой страничке истории Крыма. О том, как в конце 20-х годов на засушливых целинных землях Приазовья возникли села евреев-переселенцев из украинской, белорусской, российской глубинки. Вчерашние ремесленники, мелкие торговцы становились земледельцами, появились виноградник, пшеничные поля, сады, фермы, клубы, школы на родном языке. Затем были коллективизация, война, фашистская оккупация и величайшая трагедия Холокоста. В Крыму она обернулась расстрелом тысяч беззащитных людей, главным образом женщин, детей, стариков, только за то, что они были евреями. В Майфельде, родной деревне М.И. Выгона мученическую смерть приняли 1500 человек.
     Обо всем этом, о несостоявшемся "счастье в степи под Джанкоем", где прошли его детские годы и юность, откуда он ушел на фронт, рассказывает автор.

Станислав Славич    
Журнал "Брега Тавриды". 2005, № 1

     Об этом небольшом еврейском поселке в степном Крыму есть заметка в Краткой Еврейской энциклопедии. В знаменитой "Черной книге" под редакцией Василия Гроссмана и Ильи Эренбурга рассказано о зверском расстреле в январе 1942 года свыше полутора тысяч евреев на окраине села Майфельд. Замечательный детский поэт Лейб Квитко под пытками не выдал имен майфельдских учительниц Клары Израилевны Гольденберг и Марии Борисовны Рабинковой, рассказавших поэту, члену Еврейского Антифашистского комитета, о бедственном положении вернувшихся из эвакуации евреев-колхозников, о грязной пене антисемитизма, оставшейся после изгнания немецких оккупантов. Об этом степном поселке есть и сочувственная, с учетом брежневской свободы слова, статья в томе "Крымская область" Украинской энциклопедии.

     Несколько лет тому назад в Иерусалиме скончалась Ципора Хайкина. Дочь черниговских евреев-переселенцев, она закончила еврейскую школу в Майфельде, после школы - мединститут, добровольно ушла в армию и четыре года шла фронтовыми дорогами до Победы. Ее старший брат погиб в первые месяцы войны, а младшего, моего ровесника Володю Хайкина, война догнала через 25 лет, не давая ни минуты покоя после тяжелого ранения. 50 лет Ципора Хайкина врачевала, исцеляла, спешила на помощь людям.

     В последние годы заслуженная докторша настойчиво собирала материалы о судьбе своих земляков, о трагедии майфельдцев, зарытых в противотанковом рву за виноградником, где долгие годы в поте лица трудилась ее мать, мудрая еврейка Гнеся Хайкина. Она приехала к внучке в Израиль с надеждой, что здесь увековечат каждую еврейскую судьбу, каждое имя погибших.

     Смерть старой еврейской докторши, прошедшей все круги военного лихолетья, еще раз напомнила мне, что нас остается все меньше, что ряды наши редеют, что уцелевшие, дожившие до лучших времен, обязаны, пока не угаснет память, рассказать о тех, кто жил рядом со мной, кого я знал с детства, о тех, кто не увидел небо в победных салютах.


Михаил Выгон
Ямпольский Пинхус Рувимович (Петр Романович) (1907-1981),
секретарь Крымского ОК ВКП(б), уполномоченный обкома в партизанских отрядах Крыма, начальник Центральной оперативной группы (25.11.42-29.01.44), командир Северного соединения (29.01.44-20.04.44).
Михаил Выгон
Кушнир Яков Михайлович (1923-2008),
с первых до последних дней находился в рядах народных мстителей Крыма. Был бойцом, командиром группы, а с осени 1943 года командиром партизанского отряда. Награжден орденом Красного знамени и многими медалями.

     Уходят живые свидетели тех огненных лет. Я знаю, что в Майфельдской средней школе помнят своих довоенных учеников и учителей. Но где эти редкие памятные материалы? Жаль, что мой земляк, выпускник Майфельдской школы Иосиф Керлер, ставший известным еврейским поэтом, узником сталинских концлагерей, так и не написал о своих школьных годах. Не знаю, оставил ли мой школьный товарищ Яков Кушнир, бесстрашный крымский партизан, правдивый рассказ о своих товарищах, партизанах-майфельдцах, погибших в крымских лесах. А сколько их там полегло! Абрам Бальшин и Самуил Рыжиков, Мишура Абрамович и Абрам Раппопорт, отец и сын Зарецкие...

     Мне долгие годы казалось, что я помню все, что я помню всех. Теперь я понял, что ошибаюсь. Пока еще не поздно, пишу я эти заметки о моем родном Майфельде, о моей школе, самой лучшей на свете, о товарищах, которые ушли безвозвратно, о земляках, которые сгинули навечно, которых сегодня, наверно, и вспоминать уже некому.

     Давным-давно, в 1970-м, к 25-летию Победы, я с Симой Исааковной Даниман, вдовой погибшего на фронте прославленного председателя нашего колхоза, попал на прием к секретарю Джанкойского райкома партии Кобылянскому. Мы показали ему список выпускников Майфельдской средней школы и список колхозников, погибших на фронтах войны и в партизанских отрядах. Сытый партайгеноссе с золотой звездой Героя труда долго читал список и с усмешкой изрек:

     - Так выходит, что Россию спасли Хайкины и Абрамовичи? Нет, дорогие мои, нас не поймут.

     - Простите, да, они спасали Россию вместе с Покрышкиным и Матросовым, Кожедубом и Заслоновым, Панфиловым и Аслановым... Я недавно был в украинском селе Павлыш, в школе народного учителя Сухомлинского: там на постаменте все фамилии заканчиваются на -ко и -чук, потому что это украинское село. В школе имени Налбадяна в Ереване все фамилии погибших героев на -ян. Потому что это армянская школа, оттуда армянские парни ушли на войну и погибли. У нас в еврейском селе была еврейская школа, и выпускники ее были евреями. Все очень просто, товарищ секретарь.

     - Я вас понимаю, друзья мои, а вот другие не поймут. Там сейчас другие люди живут.

      Это правда, - со слезами сказала тетя Сима. - Там сейчас другие люди живут, бывшие полицаи и каратели, отсидевшие по приговорам советских судов по 15-20 лет за пособничество фашистам. В трехстах метрах от рва, где лежат 1530 замученных евреев, целая улица выросла бывших палачей... Они точно не поймут...

     Правда, какое им дело до памяти о Борисе Делеви и Юде Пеймере, о Симе Кричевской и Семене Вайнштейне, Лазаре Рыжикове и Пейсахе Кацмане, о Мейере Данимане и Моисее Пеймере, о братьях Вульфсонах, об Абраме Эйдельберге и Иделе Данимане, о сыне его, навеки 19-летнем Израиле...

     Когда-то Илья Эренбург с грустью заметил: "Тяжело тому, кто все помнит". Если мы, еще живые, не расскажем правду о былом, все обрастет легендами, исчезнут имена, факты, а главное - уйдет навсегда сам дух того времени. Я хорошо знаю, что молодость с каждым годом жизни становится прекрасней. И сегодня мы, вспоминая свое босоногое детство, забываем о том, как трудно давалось еврейское счастье в степи под Джанкоем. И пресловутые "твердые задания", и дикие случаи назначенного раскулачивания, и подлые штрафы за "субботние прогулы", и ночной арест группы несчастных уманских хасидов, исчезнувших навсегда, и антирелигиозные карнавалы, и "пустопорожние трудодни", и разгром синагоги, и насильственный посев хлопка и сои вместо пшеницы, и феодальные налоги на каждую корову, на каждое дерево, и десятилетия жизни крепостного беспаспортного колхозника.

     Как это ни грустно, я остался последним летописцем еврейского переселенческого поселка, затерявшегося в крымской степи под Джанкоем. Эти записки по памяти - мой долг перед людьми, мечтавшими о еврейском счастье на земле. Если я кого-то не упомянул, если я что-то забыл, если я в чем-то ошибся, если память меня подвела - простите, не ищите злого умысла. В этих записках названы имена, факты, события, но это не историческое исследование, а живое свидетельство человека, который все это видел своими глазами. Может быть, найдется еще ученый историк, который напишет точнее и лучше.

     Редкий читатель, кому попадут эти скромные записки, невольно скажет, что это просто сказки, а не история. И будет прав. Это и есть сказки о несостоявшемся еврейском счастье на чужой земле.

Последняя школьная елка

     31 декабря 1940 года в нашей школе шумно и весело кружился новогодний хоровод. Директор школы, недавно награжденный орденом, Соломон Яковлевич Брин обратился к нам с речью. Он говорил как старый меламед, растягивая слова и подчеркивая каждое слово взмахом руки:

     - Ребята! Дорогие дети мои! - он сделал значительную паузу и продолжал: - Вот сейчас, ровно в 12 часов, кончается тысяча девятьсот сороковой год и сразу же начинается тысяча девятьсот сорок первый год. С новым годом, родные мои, годом счастья и светлых надежд! - Он высоко поднял над головой большие карманные часы и весь зал восторженно встретил бой курантов, отсчитанный репродуктором...

     Большинство из тех старшеклассников, кто заполнил актовый зал нашей любимой школы, уже никогда не увидят елочных огоньков: завтра была война.

     ...Майфельдскую среднюю школу построили с помощью Агро-Джойнта в 1931 году. Ее первым директором был талантливый учитель-энтузиаст, физик Цаль Генионский. Он создал первый педагогический коллектив. Это были молодые, энергичные люди, выпускники Московского университета и Крымского пединститута, бесконечно преданные своему учительскому долгу.

     Это была необычная школа для степной деревни начала 30-х годов прошлого века: прекрасно оборудованные кабинеты физики, химии, биологии, богатая библиотека, школьные мастерские, обширный пришкольный участок с садом, с виноградником, спортивная площадка. В школе был свой духовой оркестр, самодеятельный театр, множество кружков. Школа стала родным домом для сотен деревенских ребят: голодных подкармливали в школьной столовой, разутым и раздетым к 1 сентября давали обувь и скромную одежду, бесплатные учебники (один учебник на двоих ребят, живущих по соседству).

     Все преподавание в школе до 1940 года велось на языке идиш, но русский язык и литературу вели прекрасные педагоги Мария Борисовная Рабинкова, Михаил Иосифович Тоин, Галина Борисовна Тогларис. Мою первую учительницу хаверте Басю (Басю Ароновну Зеликсон) я запомнил на всю жизнь. Как и многих других учителей, ее расстреляли фашистские палачи в январе 1942 года. Помню учителя-физика Абрама Борисовича Хайкина (в студенческие годы он приезжал из Ленинграда и работал в поле в страдную пору, помогая родным, жившим очень скромно), историка Григория Сергеевича Левина, погибшего в партизанских горах Крыма, учительницу химии Клару Израилевну Гольденберг, молодую выпускницу пединститута Софью Моисеевну Голод.

     В школе были прекрасные преподаватели математики во главе в завучем Цилей Исааковной Лотаревой: недаром десятки выпускников школы поступали в лучшие технические институты Москвы, Харькова, Днепропетровска, а Герман Финкельсон и Яков Крейнин, успешно защитив диссертации, десятки лет преподавали в высших учебных заведениях страны.

     Широкой популярностью пользовался школьный самодеятельный театр, в котором блистали Миша Лотарев, Илья Абрамович, Полина Гройсман. В репертуаре школьного театра шли с успехом спектакли по пьесам "Без вины виноватые" А. Островского, "Коварство и любовь" Ф. Шиллера, "Бар-Кохба" Самуила Галкина, "Слава" В. Гусева, пьесы Л. Кушнирова, Переца Маркиша и почему-то "Платон Кречет" А. Корнейчука.

     Школьный театр выезжал в соседние еврейские колхозы, где их восторженно встречали. А считанные рубли, собранные на гастролях, уходили на покупку костюмов, грима, материала для декораций.

     Сегодня, когда у меня за плечами почти полувековая сладкая каторга учительского труда, я понимаю, что в моей школе не все было так сказочно хорошо, как мне казалось, что среди тех, кто учил нас уму-разуму, попадались иногда случайные люди или просто неприкаянные чудаки.

     Переводили в следующий класс простым голосованием.
     - Кто за то, чтобы Михеле перевели в 4-й класс?
     - А кто за то, чтоб Абремеле стал четвероклассником? Он, правда, читает плохо, но на обрезке виноградника мальчик был первым...

     Потом приехала какая-то строгая комиссия и всех нас пересадили на класс ниже. Никто не роптал: родители школьными делами не занимались, никаких родительских комитетов не было, а мы были рады еще на год продлить свое беззаботное детство.

     Помню, что новый учебный год в 6-м классе мы начали без уроков географии. Прошел месяц, и вот директор школы привел в наш класс учителя географии. Называли мы его хавер Рохлин. Это был худощавый человек лет 40, плохо одетый, какой-то неухоженный, с редкими прокуренными зубами. Когда он открывал классный журнал, очки его сползали на кончик носа и он их поминутно возвращал на место.

     Уроки новый учитель проводил непривычно, по только ему одному известной методике. Сначала опрос, строго по учебнику отвечали три ученика. Все получали оценки "очень хорошо" и "хорошо" в зависимости от того, как близко к тексту заданного параграфа звучал ответ. Это занимало 10-12 минут. А после "опроса" начиналось главное - рассказ учителя Рохлина.

     Не думаю, чтоб этот бедняк бывал в Париже и Египте, путешествовал по Тибету или замирал от восторга в музеях Италии, но он рассказывал об этом так вдохновенно, так правдиво, со множеством деталей, с десятками имен и названий, что мы верили каждому слову его и слушали с затаенным вниманием. Особенно полюбились нам рассказы учителя о великих открытиях.

     Вот он отодвигал классный журнал, подходил к карте, висевшей на стене, брал в руку указку (у него было несколько указок, аккуратно вырезанных нами) и начинал рассказ:
     - Чего они забегали, скажите мне, ребята? Чего им не сиделось в своей Испании, в Англии, в Португалии? Чего им не хватало, как вы думаете, дорогие мои мальчики и девочки?

     И начинались наши совместные путешествия с Геродотом, с Колумбом, с Афанасием Никитиным, с Васко да Гамо, с Георгием Седовым и Раулем Амундсеном. Учитель приносил на уроки старые атласы, подклеенные карты, путеводители по Крыму и Кавказу, цветные открытки с видами Парижа и Москвы. От него мы впервые узнали о таинственной Земле Санникова, о мудром проводнике Дерсу Узала.

     Наш географ был, по-видимому, страстным книжником. Он хорошо знал романы Жюля Верна, книги Майн Рида и Фенимора Купера, знаменитую книгу Ивана Гончарова "Фрегат "Паллада" и рассказы о Сахалине Чехова и Дорошевича... Уроки проходили, конечно, на языке идиш. Не убежден, что хавер Рохлин обладал особым артистизмом, я помню, как будто это было вчера, как он пересказывал историю путешествия Вениамина Третьего из классического романа Менделе Мойхер-Сфорима. Тунеядовцы затеяли путешествие в неведомые страны и после нелепых, порой смешных, а порою трогательных приключений вдруг оказались снова в своей Тунеядовке. Наш учитель объяснил этот бесславный финал незадачливых шлимазелов очень просто: Вениамин и Сендерл не знали, простофили, что земля ведь круглая.

     В конце учебного года географ наш исчез так же неожиданно, как и появился. А в школьную библиотеку квартирная хозяйка привезла на тачке несколько связок с книгами и коробками с цветными открытками, на которых изображены были египетские пирамида и Эйфелева башня, индийские пагоды и Невский проспект, портреты Колумба и бородатого Шмидта.

     Где Вы, мой учитель хавер Рохлин? Куда забросила Вас судьба? Нет ответа. Начинался кровавый год 1937-й.

     После окончания семилетки класс наш заметно поредел: многие ребята ушли учиться в техникумы Чеботарки, Феодосии, Кременчуга, Одессы: там еще сохранились средние специальные учебные заведения на языке идиш. Правда, из соседних еврейских колхозов приехали новые восьмиклассники, с которыми старожилы и закончили "огненный выпуск" 1941 года.

     Появились и новые учителя. Историю начала преподавать у нас молодая учительница Геня Шмулевна, выпускница одного из украинских пединститутов. Вскоре мы поняли, что новенькая историчка не очень сильна в науках, никогда не отрывалась от учебника, к тому же она просто замирала от страха, переступая порог нашего класса. Однажды произошел на уроке инцидент, о котором вспоминаю с болью и со стыдом.

     Группа крепких учеников дома подготовила несколько вопросов "на засыпку" и в начале урока стала донимать молодую учительницу. Она сбивчиво, невпопад стала отвечать, но ее перебивали, подлавливали на ошибках. И она заплакала. Я тогда не понимал еще, что дети бывают жестоки.

     Больше Геня Шмулевна в нашем классе не появлялась.

     Пролетела сказочная школьная пора. Шла война. Я, молодой сержант-зенитчик, вместе с командой ехал в воинском эшелоне за новыми артиллерийскими орудиями. На одной из приуральских станций я с котелками побежал на станцию за кипятком. И вдруг в окошке я увидел знакомое лицо. Это была моя учительница истории Геня Шмулевна. Закутанная в платок, в валенках, не по летам постаревшая, она отпускала кипяток. Я окликнул ее. Она сразу меня узнала: ведь я был одним из тех, кто больше других ей досаждал, кто не давал ей покоя своими каверзными вопросами. Мы молча обнялись.

     Я побежал к товарищам и рассказал им о неожиданной встрече. Они тоже недавно были учениками, славные ярославские ребята. Мы собрали в вещмешок немного сухарей, кулек сахара, несколько пакетиков пшенной каши, банку тушенки, а в полотенце завернули кусок мыла. Геня Шмулевна неловко держала в замерзших руках солдатские подарки и плакала.

     Мы почти ничего не знали о школе, о судьбе односельчан, о родных и близких.

     Как сложилась судьба моей учительницы, так неудачно начавшей свой первый учебный год, я не знаю. Но убежден, что она простила наш буйный, неприветливый класс, который почти весь был убит на войне.

     Была еще одна важная сторона школьного воспитания: нас учили трудиться, и делали это так умело, так талантливо, что никто не считал обузой ухаживать за садом и виноградником, копаться в огороде, а летом работать в полевом стане. Многие старшеклассники с интересом изучали трактор, во время уборки работали помощниками комбайнеров, возили на бестарках зерно, копнили солому, убирали фрукты. Мы все были не белоручками, и это нас спасало в трудные годы войны и в тяжкие полуголодные послевоенные годы.

     Если вспомнить трагедию страны в 30-е годы прошлого века, особенно после убийства Кирова, жизнь в школе даже сегодня кажется оазисом добра и радости. Но с высоты прошедших лет хочется трезво осмыслить идеологическую основу школьного воспитания.

     Мы учились в еврейской школе, но в учебных программах не было ни одного урока по истории еврейского народа. В школьной библиотеке не было ни одной книги историка Дубнова, ни одного тома Еврейской энциклопедии. На уроках истории ни разу не упоминалась древняя Иудея, ни слова о римском владычестве, ни об освободительных войнах Хасмонеев, ни об инквизиции, ни о кровавых погромах Богдана Хмельницкого, которого официально провозгласили народным героем.

     В довоенное время мы сдавали ежегодно экзамены по многим предметам. По истории экзамен сдавали в 7-м классе, в 9-м и 10-м, выпускном. Никогда, ни разу ни в одном экзаменационном билете, а они спускались сверху, утвержденные Наркомпросом, не было вопроса, связанного с историей еврейского народа.

     Знаменитую книгу Эрнеста Ренана "История израильского народа" я впервые прочитал в студенческие годы в библиотеке моего профессора Алексея Ивановича Барановича, а легендарную Еврейскую энциклопедию под редакцией Гаркави Каценельсона я впервые увидел в доме доктора Шварца в Ялте.

     Мы учились в еврейской школе, но на уроках еврейской литературы никогда не упоминался Иосиф Флавий. Да что Флавий, никто не знал наших современников Шауля Черниховского, талантливого поэта и переводчика, знатока Гомера и "Слова о полку Игореве"; никто не видел книг певца еврейского местечка Бен-Ами, писавшего по-русски и на идиш. О Хаиме-Нахмане Бялике говорили лишь как о буржуазном националисте, а его гениальную поэму о Кишиневском погроме и не вспоминали. Всемирно известный прозаик и драматург Шолом Аш, чьи произведения переводились на все европейские языки, а пьесы ставились на сценах лучших театров мира, считался врагом Советского Союза, агентом мирового сионизма.

     Мы знали только пролетарских поэтов, революционных писателей, урезанное творчество Менделе Мойхер-Сфорима, Шолом Алейхема, Ицхока-Лейбуша Переца, книги советских писателей, представителей социалистического реализма. В нашей школе бывали еврейские литераторы из Киева и Москвы. Помню, как Лейб Квитко читал на идиш свои детские стихи, как мы аплодировали поэту, читавшему известное стихотворение "Письмо товарищу Ворошилову". Нотэ Лурье читал отрывки из романа "Дер степ руфт" ("Степь зовет") о жизни новых еврейских хлеборобов.

     Роман Нотэ Лурье считался почти классикой. О нем писала центральная "Правда", его сравнивали с "Поднятой целиной", о нем с похвалой говорил на I съезде советских писателей сам Александр Корнейчук.

     Молодой еврейский прозаик, писавший на идиш, рассказывал в романе об организации колхоза в отсталом хуторе Бурьяновке. Главная героиня - молодая коммунистка Элька Руднер, уполномоченная райкома партии, энергичный организатор, беспощадный борец против отсталых элементов. Мы изучали роман в классе, писали сочинения, не понимая, что книга эта лживая, типичный образчик соцреализма. А за стенами школы шла совсем другая жизнь, без плакатного энтузиазма, в тяжелом труде, в беспросветных буднях.

     Вот такой еврейской литературой забивали нам головы созидатели новой культуры. Все талантливое, самобытное, не вписывавшееся в казенные стандарты, просто уничтожалось, как это случилось с талантливым еврейским поэтом Изей Хармсом, погибшим в 1937 году.

     Еврейскую литературу в старших классах вел Рувим Давыдович Майзель, выпускник еврейского отделения Московского университета. Наш молодой учитель был знаком со многими известными еврейскими писателями, рассказывал нам о спектаклях театра Соломона Михоэлса, о встречах с Перецом Маркишем и Давидом Бергельсоном. Любимым поэтом нашего учителя был Перец Маркиш. Когда в 1940 году была напечатана"Поэма о Сталине" известного поэта, Рувим Давыдович, уже директор школы, вдохновенно читал ее нам. Мы, к сожалению, знали только советского Маркиша, награжденного орденом Ленина, другого Маркиша, талантливого поэта-новатора, мы тогда не знали. Может быть, и учитель наш не знал или не хотел знать.

     Когда в школьном драмкружке начали репетировать пьесу Маркиша "Семья Овадис", наш учитель осторожно посоветовал отказаться от опасной затеи: у главного героя пьесы Зайвла Овадиса, председателя передового колхоза, сын Шайка уехал в Палестину. А вот Соломон Михоэлс не побоялся и поставил яркий спектакль по пьесе известного поэта.

     После окончания 9-го класса в 1940 году нашу школу перевели на русский язык обучения: по "просьбе трудящихся" все еврейские школы были закрыты, даже в начальных классах идиш не преподавали. В школах страны обучали детей на десятках языков, только не на идиш. Тогда начался тихий погром еврейской культуры в стране победившего социализма, который завершился с улюлюканьем мерзкой клеветой в 1948-1953 годах.

     Заканчивал школу наш класс в 1941 году, уже русскую школу. Еврейские дети получили среднее образование как люди без национальных корней, без истории своего народа, без своего языка. Идиш тоже постепенно уходил из обихода, только дома можно было слышать живой и сочный идиш. О национальной гордости великороссов нам вдалбливали на уроках, о еврейской национальной гордости не принято было говорить.

     Заканчивая свои заметки о родной школе, я по-прежнему признаюсь ей в любви. Жизнь на самых крутых поворотах доказала, что она воспитала немало честных тружеников, храбрых воинов, порядочных людей.

     Мой рассказ о Майфельдской средней школе 1931-1941 годов был бы неполным, если бы я не назвал имена тех, кто погиб на войне против фашизма. Список этот с горькими прочерками, память подводит, а спросить уже, к сожалению, почти не у кого.

     Вот кого я помню поименно:
     1. Богорад Матвей, студент Ленинградского судостроительного института.
     2. Кричевская Серафима (Сима), выпускница еврейского техникума в Кременчуге, партизанка, погибшая в Брянских лесах.
     3. Раппопорт Абрам, студент химико-технологического института, погиб в 1942 году в партизанском отряде в Крыму.
     4. Ингман Шимон, студент, погиб в 1941 году.
     5. Рыжиков Самуил, студент Одесского института, погиб в партизанском отряде в 1942 году.
     6. Хайкин Борис, зоотехник, погиб летом 1941 года.
     7. Рыжиков Лазарь, агроном, пропал без вести в 1942 году.
     8. Воскобойников Владимир, студент, погиб в 1942 году.
     9. Абрамович Мишура, выпускник 1941 года, погиб в партизанских горах Крыма весной 1942 года.
     10. Бальшин Абрам, ученик 9 класса, погиб смертью героя в партизанских лесах Крыма осенью 1942 года.
     11. Зарецкий Яков, выпускник 1941 года, крымский партизан, погиб вместе с отцом Менделем Зарецким в 1942 году.
     12. Шарфштейн Гирш, выпускник 1941 года, погиб на фронте в 1943 году.
     13. Неухман Михаил, выпускник 1941 года, погиб в боях за Кавказ в 1942 году.
     14. Дубин Матвей, выпускник 1941 года, погиб под Новороссийском в 1943 году.
     15. Делеви Борис, выпускник 1938 года, погиб в боях под Смоленском осенью 1941 года.
     16. Сорокин Александр, выпускник 1938 года, курсант военно-морского училища, погиб под Ленинградом.
     17. Вайнштейн Израиль, закончил девять классов в 1941 году, погиб осенью 1942 года на подступах к Сталинграду.
     18. Даниман Израиль, закончил девять классов в 1941 году, погиб в ноябре 1943 года при форсировании Днепра под Киевом.
     19. Розенберг Михаил, закончил школу в 1941 году, пропал без вести в 1943 году.
     20. Вульфсон Хиля, закончил девять классов в 1941 году, пропал без вести под Ржевом.
     21. Левин Зяма, закончил девять классов в 1941 году, погиб в партизанском отряде в Белоруссии.
     22. Дехтяр Абрам, закончил девять классов в 1941 году, погиб на фронте в 1943 году.
     23. Шур Михаил, закончил девятый класс в 1941 году, погиб на фронте, пропал без вести.

     Я хорошо знаю, что не назвал еще много имен.

     От рук фашистских палачей и их добровольных приспешников погибли Мина Даниман, Сарра Каган, Моисей Шварц, Моисей Вайн, Зинаида Левина, Хаюня Шапиро, сестры Мармур, Лея Бер, Лия Вайспапир, Галя Сорокина, Самуил Зеличонок.

     Сегодня нет смысла опровергать устоявшуюся клевету о том, что евреи воевали в Ташкенте. Я помню газетную страницу со статьей Виктора Астафьева, утверждавшего, что он на войне не встретил ни одного еврея, хотя сам был солдатом армии, командармом которой был еврей - генерал, Герой Советского Союза. А с А. Солженицыным спорить бесполезно. Зачем?

     На войне сражались десятки бывших воспитанников нашей школы. Назову лишь несколько имен: Яков Крейнин, офицер-артиллерист; Яков Шарфштейн, офицер-десантник, полковник в отставке; Михаил Годин, полковник в отставке; Иосиф Сорокин, связист; Ханон Хейфец, полковник в отставке; Борис Хендриковский, Мифа Шемтова, Илья Абрамович, Ида Шарфштейн, Ривка Шарфштейн, майор медицинской службы, Лев Агранович, полковник в отставке; Буся Копыл, Яша Копыл, партизанский разведчик Яков Кушнир; Абрам Вайн, Лазарь Левин, Лазарь Львин, Ципора Хайкина, капитан медицинской службы.

     Об одном из выпускников моей школы я хочу рассказать подробней. О жизни и творчестве Иосифа Керлера, талантливого поэта, писавшего на идиш, узника Воркутинского лагеря строго режима, автора десяти поэтических книг, в том числе мужественной книги "Гезанг цвишн цейн" ("Песнь сквозь зубы"), отмеченной высокой премией имени Ицхока Зингера, бессменного редактора замечательного журнала "Ерушалаимер алманах", написано немало статей и волнующих воспоминаний.

     Но я хочу вспомнить о школьном детстве будущего поэта, об ученике-старшекласснике, курчавом еврейском пареньке, юном поэте и артисте. Он был старше меня на 6 лет, но два учебных года Иосиф жил в нашей семье, так как интерната при школе не было, а родители его жили в отдаленном колхозе.

     С отцом моим, религиозным евреем, у ретивого комсомольца, активиста "легкой кавалерии", отношения были сложные. Отъявленный безбожник, слагавший дерзкие богохульные стихи и устраивавший шумные антирелигиозные карнавалы, не мог принимать традиционные нормы кашрута в нашем доме и не признавал шабат. Но вне этих неразрешимых проблем, связанных с вечностью, Иосиф был родным человеком в нашем доме. Часто по вечерам, когда была свободная минута, мы с удовольствием слушали, как он мастерски читал Шолом-Алейхема и особенно знаменитый рассказ "Ди фруме кац" ("Набожная кошка").

     Кто тогда мог подумать, что Иосиф Керлер, еврейский поэт, герой Великой Отечественной войны, прошедший сквозь все круги ада сталинских лагерей, напишет открытое письмо советскому правительству и к председателю Совета Министров СССР А.Н. Косыгину с единственным требованием - "отпустите нас домой!"

     В открытом письме Иосифа Керлера есть одна благородная мысль, которую стоило бы напомнить тем представителям большой алии 90-х годов, которые забыли свое прошлое. Вот эти слова поэта, солдата, прекрасного человека, покидающего землю своей юности: "Верьте нам: никто больше нас не будет предан благородной памяти о той земле, которая приютила наших дедов и прадедов в годы долгих скитаний. Никто не может быть больше благодарен советским народам, внесшим самый большой вклад в дело освобождения всего человечества от фашистской чумы. Каждый из нас честно и самозабвенно трудился и воевал за землю, ставшую нам родной. Об этом мы никогда не забудем, покидая пределы России".

     Через полгода после того, как письмо было передано советским властям и в правозащитные организации Запада, Иосиф и Анна Керлеры вместе со своим сыном Береле 25 марта 1971 года ступили на израильскую землю.

     ...Мы встретились через 25 лет в Ялте, в доме моего доброго друга писателя Станислава Славича. Однажды Виктор Некрасов привел в гостеприимный дом Славичей своего соседа по Ялтинскому дому творчества Литфонда. Это был Иосиф Керлер. Мы не сразу узнали друг друга: когда Иосиф в 1937 году уезжал учиться в техникум в Одессу, мне было 13 лет...

     После этой неожиданной встречи он не раз бывал в нашем доме. Все, о чем мы сегодня читаем в его книгах "12 августа 1952-го" и "Избранная проза", я услышал тогда в своем ялтинском доме. Однажды ранней осенью, когда крымская земля особенно щедра, мы съездили в Майфельд. Отец мой еще был жив. Мы втроем пошли к тому скорбному месту, где были расстреляны полторы тысячи земляков поэта. Потом остановились возле школы, полуразрушенной во время бомбежки в начале 1944-го: говорят, что там был румынский госпиталь... Прощаясь, он обнял отца и тихо сказал на прощание: "Ибер а йор ин Ерушалаим!" Я думаю, что именно после этой встречи с расстрелянным детством были написаны эти пронзительные строки:

          Сухой кусок - на третий день.
          Сухой огонь - в груди.
          Рубаху с плеч и шкуру с плеч -
          С чужбины уходи!
          Пусть ветви вцепятся - постой!
          Пусть камни вопиют.
          Пусть детство плачет сиротой -
          Не оставайся тут!
          От песен памяти своей
          Ты сив и сед сейчас...
          Не обернись, не оглядись, -
          Уйди! И - в добрый час!

               Москва, 1965
               (Перевод А. Воловика)

     Я приехал в Израиль, когда Иосиф Керлер был тяжело болен. Мы несколько раз говорили по телефону, вспоминали Майфельд, школу, учителей, наши ялтинские встречи. Мы так и не встретились... Я помню его живым.

          Ну, что ж, - обо мне погорюйте, друзья,
          Как водится меж людьми.
          Но в жизни печалиться долго нельзя!
          Она хороша, черт возьми!

     Свои первые стихи Иосиф написал в школьные годы. Артистичный, ладный, с копной курчавых волос, он вдохновенно читал их на школьных вечерах. Он писал лирические строки о дружбе, о любви, о крымских степях, о трудовых делах своих земляков. Мне сегодня трудно оценить первые ученические опыты Иосифа Керлера, но уже в 17-18 лет он был любимцем Ирмы Друкера, а в 1938 году стихи молодого поэта печатали в газете "Дер эмес" ("Правда"), его первым литературным редактором был известный поэт Арон Кушниров, его сразу заметили замечательные мастера Давид Гофштейн и Матвей Грубиян. За месяцы до войны Иосиф Керлер написал прекрасное стихотворение "Прощание", вошедшее в сборник "Виноградник моего отца":

          Мой конь одинокий прискачет в село -
          Повисшее стремя,
          Пустое седло...
          Но, если увидишь коня у плетня,
          Еще не считай, что убили меня.

          Тебе принесут гимнастерку мою,
          Набрякшую кровью в недавнем бою...
          Но, если моя гимнастерка в крови,
          Еще ты убитым меня не зови.

          Когда же винтовку мою ты найдешь,
          Прикладом примявшую спелую рожь,
          То с этой минуты,
          Надежд не храня,
          Ты можешь считать, что убили меня.

               (Перевод Юлии Нейман)

     Иосиф Керлер был образованным человеком, закончил филологический факультет Московского университета. Он прекрасно знал русскую и мировую классику, но всю жизнь писал стихи и прозу только на идиш. Это его маме-лошн, язык, его детство, он совершенствовал его в школе, в литературной студии Ирмы Друкера, в театре великого Михоэлса. Он учился у Шолом-Алейхема и Самуила Галкина, у Давида Бергельсона и Давида Гофштейна. Он остался верен идиш и в Израиле, где, мягко говоря, его не очень чтут.

          Язык родной. Каким щитом,
          Каким заклятьем он храним?
          Пробился он сквозь крах руин,
          Сквозь пламя, пепел, бурелом.
          - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
          Он выжил, выжил, не зачах,
          Его плоды питает прах
          Шести мильонов. Нет, не зря
          Зовет рассветом наш народ
          Любой конец, любой исход.
          Строка последняя - заря.

     С этой верой в язык родной и умер старый поэт. Он хранил его на поле битвы в дни войны и в каторжных норах Воркуты. С этой верой жил и творил великий Исаак Башевес Зингер, увенчанный Нобелевской премией. Во имя бессмертия этого языка ушли на злую плаху Перец Маркиш и Давид Гофштейн.


     После войны нашли свое достойное место в жизни большинство наших выпускников, уцелевших на горестных дорогах к Победе. Они растили хлеб, учили детей, врачевали больных, работали там, где было трудно, где нужны были умные головы, умелые руки и прочные знания. Вот несколько имен:

     Вера Крейнина, Сима Хейфец стали врачами, Дора Гурман и Мира Урина, Юз Каплун и Абрам Темкин всю жизнь отдали школе, Лев Кацман и Яков Райда стали инженерами, в престижном КБ в Ленинграде главным конструктором около 40 лет проработал Иосиф Сорокин, в родном колхозе трудились Лилия Ициксон и Рахиль Хайкина, Самуил Вайнштейн и Клара Левина, в торговле работали Эмиль Каплун и Абрам Вайн, Натан Банд и Яков Копыл, Михаил Лотарев много лет был режиссером драматического театра, а Семен Пан стал профессиональным музыкантом, Яков Крейнин и Герман Финкельсон стали докторами математики. Наши бывшие ученики, прошедшие суровые испытания, самоотверженно трудились во всех уголках необъятной страны.


     Один из немногих баловней судьбы, уцелевший на войне, я навестил своего старого школьного директора Соломона Яковлевича Брина. Он жил в Симферополе вместе с сыновьями, убежденными холостяками, уже поседевшими от войны и немалых лет, но по-прежнему веселыми, остроумными и милыми. Мой старый учитель был уже почти слепым, но меня сразу вспомнил.

     Мы несколько часов проговорили, перелистали старый альбом, и вдруг я почувствовал, что у меня тоже был счастливый час ученичества. Этот час я пронесу сквозь годы и одарю его светом детей моих, внуков и учеников. Я никогда в детстве не мечтал стать учителем, но стал им потому, что во мне никогда не погасала память о счастье быть учеником.

     - А помните, Соломон Яковлевич, последнюю нашу школьную елку?
     Старик улыбнулся.
     - Вот сейчас, ровно в 12 часов, кончается тысяча девятьсот сороковой год и сразу же начинается тысяча девятьсот сорок первый год...
     За скромным столом никто не улыбнулся.
     Стояла пронзительная печальная тишина.


     На склоне лет, когда я, как сказал наш мудрец Шолом Алейхем, еду с ярмарки - фунем ярид, - я хочу назвать всех, кого помню, кого, может быть, уже и вспоминать некому.

     Вот я и собрал на этих страницах памяти своих школьных товарищей - живых, кто сегодня еще с надеждой встречает рассвет, и мертвых, и кажется, что все они, вечно молодые (ведь "мертвые остаются молодыми"), воскрешенные из горького небытия, и седые ветераны, кружат в том последнем новогоднем хороводе.

Как убивали мою деревню...

     В 1991 году в Крыму вышла "Книга печали" Гитель Губенко. Проделав огромную поисковую работу, проявив гражданское мужество, автор обнародовал списки евреев, погибших в Крыму в годы фашистской оккупации. Гитель Губенко потеряла родителей, расстрелянных у Бачеровского рва в Крыму.

     Среди тысяч фамилий я нашел и своих земляков, погибших 15 января 1942 года на окраине Майфельда. Абрамович Любовь, Шкляр Абрам, Вайнер Хацкель, Вайнштейн Куся, Абрамов Янкель, Чернецкая Ида... В "Книге печали" только имена, разные даты рождения и одна у всех дата смерти, разные места рождения и одно место смерти - противотанковый ров у старого виноградника.

     Когда в январе 1946 года я вернулся из армии, в деревне еще были свидетели страшной трагедии, их было немало, но рассказывали о ней только двое - Васса Финкельсон, чей муж умер от туберкулеза накануне войны, и вдова учителя Михаила Тоина, тоже погибшего в январское утро вместе со своими учениками. Другие или молчали, или охали и плакали, или просто избегали встречи.

     Васса Финкельсон, милая русская женщина, веселая и отзывчивая, осталась вдовой с маленьким мальчиком на руках. Из деревни она не уехала: куда с ребенком ей пойти. А здесь дом, хозяйство, корова, сад. Да и русская она, все знают.

     Когда по приказу немецкого коменданта в школу стали сгонять евреев, кто-то вспомнил, что мальчишка у нее от еврея, рыжего тракториста Зямки Финкельсона. Страх сковал ее душу, бессонными ночами мучилась: как спасти сына. Нашелся человек, механик из МТС, который сам вызвался помочь несчастной женщине. Он предложил Вассе выйти за него замуж, а сын, мол, плод тайной любви: муж болел, часто пропадал на лечении, вот они и согрешили. И мальчика спасли.

     Дом Финкельсона стоял недалеко от школы, и Васса видела, как сгоняли ее односельчан, как на грузовиках привозили несчастных из соседних еврейских колхозов. Сначала объявили, что всех вывезут в Херсонскую область на спецработы. Но вскоре стало ясно, что всем им уготована смерть. В школе было холодно, людей не кормили, везде грязь, теснота. В первые дни еще как-то можно было передать ведро картошки, чайник с кипятком, буханку хлеба, но вскоре охранники устроили зверскую облаву, забрали все драгоценности: обручальные кольца, серьги, золотые коронки вырывали, верхнюю одежду срывали, обувь снимали...

     В этой дикой расправе отличилась команда СД из Керчи. Активно помогали немецким палачам и некоторые местные жители. Особенно отличились Иван Пашко и Григорий Костенко. Никто из местных жителей не спас ни одного еврея, не спрятал ни одного ребенка, не приютил хоть на час, не накормил, не пригрел. А ведь все эти люди пришли в еврейский колхоз во времена голодомора на Украине, пришли голые и босые, нищие, обездоленные. Им дали хлеб и кров, построили дома, выделили земельные участки. Казалось, что они стали своими, близкими соседями, членами большой трудовой семьи. Разве я мог подумать, что наш сосед, колхозный шофер дядя Гриша, не раз катавший меня в кабине, на этой же машине будет свозить стариков и детей из "Фрилинга" и "Октябрь" в школу на казнь? Мог ли подумать Цала Чернецкий, отдавший Ивану Пашко половину своего приусадебного участка для строительства дома, что его новый сосед, друг-приятель, отведет его, бежавшего из окружения, на расстрел? Ленинско-сталинская национальная политика на примере еврейской деревни степного Крыма нашла полное оправдание.

     Немецкие войска захватили Колайский район Крыма 1 ноября 1941 года. До этого шла эвакуация: уезжали семьи партработников, разных районных начальников. По степным дорогам потянулись сотни подвод с жалкими пожитками: это колхозники гнали скот на Кубань. С южных областей Украины тянулись колонны тракторов. Тысячи людей, не успевшие уехать в сентябре поездами, шли на Керчь.

     Из Майфельда успели уехать несколько десятков семей, но более половины остались, а многие не успели переправиться через пролив.

     В первые два месяца немцы внешне сохранили колхоз. Оказалось, что колхоз, детище аграрной политики Сталина, является самой лучшей формой ограбления крестьян. Немцы это сразу оценили.

     Итак, в ноябре-декабре все жители Майфельда выходили на работу. Правда, под зорким присмотром полицаев. Я своими глазами видел ведомости, по которым выдавали работающим какие-то продукты на жизнь. Списки со знакомыми фамилиями: Шварц, Даниман, Вайспапир, Рывкин, Чернецкая, Райда...

     Еще до того, как началась акция уничтожения, все еврейские дома были ограблены. До прихода немцев начали растаскивать дома эвакуированных, а после 1 ноября 1941 года стали грабить всех подряд. Тащили столовую посуду и серебро, скатерти и постельное белье, забирали коров, овец, птицу, запасы муки и корма. Правда, немцы вскоре спохватились и стали вытряхивать дворы особо старательных грабителей.

     Как они жили после расстрела своих соседей, своих земляков, своих одноклассников? Говорят, что после злодейской бойни еще несколько дней земля колыхалась и слышны были стоны...

     Все эти пашко и бобенки, максаки и постенки, килбасы и кантемировы жили вместе с нами, работали, гуляли на еврейских свадьбах, пели еврейские песни, влюблялись и крутили деревенские романы, а когда пришла беда, никто из них не спас ни одного из 1500, ни одного!

     Никогда не забуду, как я много лет тому назад обжегся, читая речь прокурора на процессе над Эйхманом. Государственный обвинитель Израиля заявил, что палачи Гитлера зверствовали особенно жестоко и бесцеремонно там, где местное население хранило молчаливое равнодушие или само активно участвовало в расправе над невинными жертвами. К несчастью, в нашей деревне было именно так. И не только в нашей деревне. Горе тому, кто это забудет! Горе тому, кто это простит!

     Я читаю списки людей, нашедших мученическую смерть в том проклятом январе 42-го.

     Семью Абрамовичей я знал с детских лет. Дядя Гриша был первым нашим колхозным председателем. Потом его арестовали, бросили на лесоповал, откуда он вернулся через два года, чтоб умереть от жестокой чахотки. На руках у тети Любы осталось трое детей. Семья еле сводила концы с концами, хотя мать работала от зари до зари. Незадолго до войны дочь Машенька упала в ночь под Новый год в колодец. Ее спасли, но начался туберкулез позвоночника.

     И вот пришла война. Старший, Илюша, ушел на фронт. Младшего, Мишуру, отправили в партизанский отряд. Машенька была в детском костно-туберкулезном санатории под Харьковом. И осталась она одна в большом опустевшем доме.

     О чем она думала, когда ждала свою смерть в холодной школе, где учились ее дети? От Илюши не было ни одной весточки, пропала где-то несчастная Машенька, как там воюет в партизанах ее любимец Мишура. Наверно, она перебирала страницы своей жизни. Ведь были и счастливые минуты: любимый муж, умница, человек надежный и преданный; были прекрасные дети, способные ученики и верные помощники; но сколько было горя, сколько незаслуженных обид, сколько полуголодных лет... Уже после войны я узнал, что Мишура Абрамович погиб в партизанских лесах, что Илюша Абрамович, его старший брат, прошел всю войну, что Маша была спасена вместе с санаторием. Илюша прожил долгую и честную жизнь и умер в Клайпеде. Заслуженной учительницей стала в Челябинске Маша. Там и умерла она, оплаканная любимыми учениками. А Люба Абрамович была расстреляна 15 января 1941 года и не знала ничего о судьбе своих детей...

     Среди тех, кто погиб от рук палачей в моей деревне, были и мои учителя Залман Хасдан и Михаил Тоин. Я плохо знал своего учителя Хасдана, который рассказывал нам о Шолом-Алейхеме и Ицхоке-Лейбуше Переце, читал стихи Мориса Винчевского и Иосифа Бовшовера, Ицика Фефера и Изи Харика... Я только очень хорошо помню, как он приходил иногда к моему отцу, и они часами беседовали и том, что мне тогда было совсем неинтересно... Оказывается, как мне рассказал отец уже после войны, Залман Хасдан был верующим евреем. Надо же, чтобы религиозный еврей декламировал на уроках пролетарского поэта Ошера Шварцмана и живого советского классика, орденоносца Переца Маркиша.

     Михаил Натанович Тоин был у нас в школе совместителем. Он появился, кажется, в 9-м классе. Он очень любил Некрасова, знал наизусть поэму "Кому на Руси жить хорошо", боготворил Чехова и почему-то не любил пьесу Островского "Гроза". В армию его не призвали по состоянию здоровья. В эвакуацию не поехал из-за операции то ли дочери, то ли жены.

     В первые недели оккупации одна из его бывших учениц, уже сама после педучилища работавшая в начальной школе в присивашской деревне, уговорила его переехать к ней вместе с семьей. Там его никто не знает, жена у него русская, дочка на еврейку не похожа, - там любимый учитель будет в безопасности. А через месяц спасительница выдала своего учителя немцам, получив в награду корову.

     Так погиб мой учитель Михаил Тоин.

     Еще об одной жертве майфельдской трагедии я обязан рассказать.

     На так называемой черниговской стороне деревни жила семья колхозника Шапиро. Глава семьи был человеком добрым и хозяйственным, только очень неразговорчивым, нелюдимым он был. А причина в том, что после болезни с ним случилась беда - лицо искривилось, говорил он с трудом и стеснялся своего уродства. Старшая дочь красавица Хаюня после школы уже училась в институте, а младшая, Фаня, перед войной закончила 9-й класс. Голда Шапиро была ударницей в бригаде виноградарей.

     Семья успела добраться до Керчи и переплыла уже под бомбежкой через пролив на Кубань. Поселились они в большой казачьей станице южнее Краснодара. Кое-как обустроились. Пошли работать в местный колхоз, к удивлению старожилов, дело они знали и трудились наравне со всеми, даже старательней местных станичников.

     После прорыва немецких войск летом 1942 года надо было снова бежать, но сил и возможностей уже не было. Тысячи евреев из Крыма, из Ленинграда и Ростова, из южных областей Украины нашли свою смерть на кубанской земле. На Кубани немцы при активной помощи местных доброхотов впервые провели чудовищный опыт уничтожения евреев при помощи душегубок.

     Семья Шапиро, отец, мать и две дочери, шли в скорбной очереди, скованной отчаяньем. И вдруг пожилая казачка выхватила из толпы смуглянку Фаню: "Вона не еврейка! Вона приблудилась тилько к жидам!" Старуха загребла перепуганную девчушку и утащила куда-то, подальше от глаз полицаев.

     Долгие месяцы оккупации Фаня жила в небогатом домике старой казачки: сыновья ее на фронте запропастились, невестки загуляли на стороне, а внучка единственная уехала за счастьем в Германию... Старуха не баловала спасенное еврейское дитя, не попрекала куском хлеба, а бывало, в подпитии и тумаков отвесит. По ночам, немея от ужаса, Фаня видела родные лица родителей и любимой сестры. Я не знаю имени старой казачки, спасшей ее от гибели, незнакомую еврейскую девочку, но доброе дело зачтется ей там, на небесах.

     После войны Фаня Шапиро вернулась в Майфельд. Дом ее уцелел, но она не могла в нем жить, все напоминало ей о родных, погибших ужасной смертью. Вскоре Фаня вышла замуж. Муж ее преподавал математику и заканчивал заочно институт. Из Майфельда они уехали: муж был назначен директором семилетки в отдаленном селе. Фаня была в школе и уборщицей, и дворником, и счетоводом. Росли две прелестные дочери-погодки. Казалось, жизнь налаживается...

     Я встретил ее однажды на вокзальном перроне в райцентре. Фаня провожала старшую дочь, уезжавшую учиться в Пятигорск, в пединститут иностранных языков. Она поседела. Лицо было в безрадостных морщинах, слишком рано появившихся: ведь было ей чуть больше сорока. Вот и поезд отошел. Мы молча простились.

     Кто-то из одноклассниц Фани мне рассказал, что жизнь у Фани была не сладкая. Муж так и не понял жену, потрясенную страшной утратой, она не нашла ни сочувствия, ни понимания, ни поддержки в нем. Она замкнулась в своем неизбывном горе, а когда дочери уехали учиться, ей все опостылело.

     В очередную годовщину смерти родных, когда в доме не было никого, Фаня повесилась. Смерть, которая должна была ее загубить летом 1942 года, догнала ее через много лет. Когда случайная соседка заглянула в дом, Фаня была уже мертва. На столе догорали три свечи.

mayfeld-monument      А последний раз я побывал в родной деревне ранней осенью 1990 года. Еврейское кладбище было заброшено. На месте, где расстреляли свыше 1500 евреев, стоит стела с надписью "Жертвам фашистов". В деревне осталась одна еврейская семья Менделя Непомнящего. В этой безымянной по сути могиле лежит его дед Гирша Борухович, 76 лет, его бабушка Ципа-Рохл, 74 лет, его сосед-одноклассник Моисей Вайнер, 16 лет. И никто уже в деревне не знает и не хочет знать, что все эти "жертвы фашизма", все эти 1500 женщин, стариков, детей были зверски замучены только за то, что они были евреями.

     Я, по природе своей книжный мальчик, очень любил свою деревню. Мне казалось, что это райский уголок. И жителей деревни я любил. И работу деревенскую с детства знал и любил. И верил, что самые лучшие люди живут на земле.

     Эти люди приехали за счастьем.

     Счастья они не нашли, хотя очень старались.

     Они нашли мученическую смерть.

     Так убили мою деревню, расстреляли мое детство, отняли веру в то, что в степи под Джанкоем можно найти еврейское счастье.

"Бобес майсес" моего детства

     В хлебосольном доме моего доброго старого друга Станислава Славича, известного писателя и журналиста, всегда бывали интересные люди. Однажды за скромным застольем я рассказал забавную быль из моего деревенского детства. Виктор Некрасов, Семен Лунгин, Сергей Львов слушали мой рассказ с любопытством и некоторым недоумением: они впервые узнали, что до войны на юге Украины и в северном степном Крыму были еврейские колхозы. Евреи - колхозники? Мне не поверил начальник политотдела бригады, когда во время войны меня избирали комсоргом батареи. Мне не поверила Елена Митрофановна Гукович, парторг школы, когда я поступал на работу. Еврей - колхозник?

     Когда в Ялту приехал на месяц Семен Израилевич Липкин с Инной Лиснянской после разгрома "Метрополя", я случайно по просьбе друзей помог им устроиться на квартиру. Милейшие люди, они были беспомощными в непривычной обстановке, без дружеского окружения, и я как мог старался им устроить свой быт. Однажды мы засиделись за чаем, и я разговорился и рассказал ему о судьбе моего еврейского колхоза. Он был очень внимателен и признался, что впервые узнал об этом. О Биробиджане он, конечно, слышал, но о крымских еврейских поселенцах услышал впервые.

     Одна такая история и легла в основу трогательно-грустного рассказа Станислава Славича "Миша и дядя Песиков", написанного в 1973 году, но впервые увидевшего свет только через двадцать лет.

     Мои "бобес-майсес" не претендуют на художественный рассказ. В них, забавных и грустных, нет вымысла, хотя иногда невольно и проскальзывает какой-то домысел. Ничего не поделаешь - годы берут свое.

     Бог ты мой, когда это было! Целая жизнь прошла, скоро внук женится, а я помню каждый миг, каждый вздох, каждый взгляд, каждую слезинку, обиду каждую и каждую слезу тех детских лет, каждую радость и каждое огорчение, каждый упрек и похвалу.

     Был в нашей маленькой отаре на десять шерстяных душ один красавец-баран Борька. Крупный не по овечьим меркам, с крутыми крепкими рогами, с глазами небесного цвета, он был известен всей детворе на нашей улице. Часто под настроение Борька разрешал мне покататься на нем, и я лихо проносился по деревне под восторженные крики своих сверстников. Но никого из моих друзей Борька к себе не подпускал.

     Избаловал я Борьку так, что он никого не признавал в доме и на подруг своих смотрел свысока, что, к счастью, на приплоде не отражалось (колхозник по сельхозуставу имел право держать 10 овец). Вскоре Борька стал полновластным хозяином нашего двора. Соседние ребята сторонились его, они знали, что этот бодливый бандит лежачих не трогает. Этим благородным рыцарским принципом Борьки они иногда злоупотребляли.

     Однажды соседский мальчишка, возвращаясь из школы, увидел Борьку, важно прогуливавшегося возле огорода, начал дразнить его: баран - бук, баран - бук! Борька - за ним, но тот помнил о бараньем благородстве и после безуспешной попытки удрать от шалуна упал на спину и замер. Баран милостиво обнюхал лежачего, стал над ним и спокойно, не желая зла, сладко пописал на него и лениво поплелся по своим делам.

     Через минуту в дом ворвалась мама описанного юного пионера:
     - Ваш баран - не баран, а волк в овечьей шкуре, бандит с большой дороги! Под нож его, мерзавца! Я буду жаловаться!

     Успокоить бедную женщину было невозможно, да и понять ее тоже было можно. Я давился от смеха в соседней комнате, но тогда уже понял, что над Борькой нависла смертельная опасность.

     - До первого случая, - твердо сказал вечером отец, выслушав мамин рассказ. - А виноват во все ты, мой мальчик, это ты сделал его циркачом. Вот и отведи его к Дурову или как там зовут этого фокусника, у которого животные умнее некоторых людей. (В цирке отец сроду не бывал, а о знаменитом дрессировщике рассказывал ему я, когда объяснял свои упражнения с Борькой.)

     "Первый случай" подвернулся через пару недель. Механик колхозной водокачки проверял водопровод, искал утечку воды. Около наших ворот он остановился: ему показалось, что именно здесь протекает труба. Он поставил сумку с инструментом, вынул гаечный ключ и, нагнувшись, начал копаться в густой траве. Борька увидел чужака, подкрался сзади, на миг остановился в раздумье, а потом попятился назад шагов на десять и с разбега боднул механика в задницу. Мужик от неожиданности обалдел и брякнулся на землю. Поднявшись и увидев обидчика, он с душераздирающим цветистым матом на дикой помеси трех языков бросился с ключом за ним, но догнать проказника не смог и все, что накипело, изложил маме, бедной моей маме. Со слезами на глазах просила она прощения у невинно пострадавшего механика-полиглота. Она уже понимала, что человек этот, отец семейства, абсолютно лишен чувства юмора, и он свои угрозы "убить паршивца" не оставит.

     На этот раз семейный совет проходил без меня.

     В четверг я очень не хотел идти в школу. Сердце мне подсказывало, что случится беда. В этот день из Джанкоя приезжал, соблюдая нехитрые правила конспирации, резник, шустрый бородатый еврей, вечно голодный, неухоженный, любитель маминых коржиков и абрикосового варенья. Его уже ждали люди из соседних селений, несколько пожилых колхозников, соблюдавших по мере возможности правила кашрута.

     С последнего урока я сбежал. Но опоздал. Борьку уже зарезали.

     - Палачи! Вы же убили не барана, а получеловека! - кричал я, обливаясь слезами. - Вы же людоеды! Кто будет есть эту баранину? Разве это справедливо?

     Баранину отдали соседям. А джанкойский резник навсегда остался для меня ненавистным врагом. Да простит он меня, несмышленого десятилетнего мальчика, за все обидные слова, которые я тогда ему высказал. Он тоже плакал вместе со мной.

     В моем раннем детстве все перемешалось: пионерский галстук и пасхальный седер, клятва юного ленинца перед отрядом и "фир кашес", которые я старательно задавал отцу, важно восседавшему во главе праздничного стола, вечерние уроки у крикливого меламеда, недоучки Юды, и заседания совета дружины, тайна бар-мицвы, когда отец торжественно вручил мне бархатный мешочек с талесом и надел тфилин, первый и последний раз в жизни, а через год я получил в райкоме комсомольский билет.

     История моего изучения иврита смешна и нелепа.

     В хедер я не попал, не успел: в конце 20-х годов по инициативе активистов Евсека эти рассадники реакционной идеологии были повсеместно ликвидированы. Говорили, что последний хедер был закрыт в коммуне имени Ленина за Джанкоем. Но в некоторых городах и местечках они существовали подпольно, продолжая свои черные дела. И тогда евсековцы, неудержимо рвавшиеся в первые ряды борцов за еврейское счастье, устраивали настоящую охоту за нищими меламедами...

     Как-то Израиль Меттер, прекрасный писатель-ленинградец и остроумный, мужественный человек, один из немногих, подавший открыто свой голос в защиту Михаила Зощенко, вспомнил поучительный эпизод из жизни своего знакомого, бывшего евсековца.

     В мерзопакостные годы борьбы с космополитизмом пришел к Израилю Меттеру его старый приятель, земляк, кажется, из Харькова, который в комсомольской юности был активистом Евсекции. В 1949 году Е.Д. был уже известным литературным критиком и тоже попал в число безродных и "беспачпортных"...

     - Как же так? - возмущался Е.Д. - Я же всю жизнь боролся с еврейским национализмом.

     И мудрый старый писатель напомнил своему земляку подлые облавы на последние очаги еврейской культуры. Бог шельму метит.

     До пяти лет я русской азбуки не знал, читать и писать меня научил квартирант, бухгалтер из райцентра, старый холостяк дядя Герберт. Этот улыбчивый немец был терпеливым и умелым учителем, и вскоре я уже читал складные русские сказки и выучил стихотворение Некрасова "Школьник". С моим добрым учителем связано одно из первых и тогда непонятных горестных потрясений.

     Поздней ночью в окно кто-то повелительно постучал. Лил холодный осенний дождь. Ставни были закрыты, и отец не видел того, кто в такой поздний непогожий час поднял его с постели. Он открыл дверь и увидел двух незнакомых мужчин в мокрых плащах и соседа с женой. Дядя Герберт. наверно, тоже слышал этот поздний стук в окно. Когда непрошеные гости открыли дверь его комнаты, он уже был одет. Это было давно, очень давно - почти семьдесят лет тому назад. Но щемящая боль, пронзившая мое детское сердце, когда я прощался с дядей Гербертом, осталась во мне навсегда. За что его взяли? Как сложилась его судьба? Я ведь и фамилию его не знал - просто дядя Герберт...

     Однажды в нашем доме появился странный человек в старом картузе, с редкой бородкой. Он вкусно уплетал коржики с вареньем, запивая горячим чаем, который он как-то ловко, со свистом засасывал из блюдца. Когда он ушел, папа объяснил, что у нас будет настоящий меламед, который будет учить детей. Это не хедер, конечно, но лучше, чем ничего.

     Поселился меламед Юда в нашем доме, в комнате, которую занимал пропавший в памятную осеннюю ночь дядя Герберт. Вскоре появилась и жена нового квартиранта Малка, еще молодая женщина, крымчачка из Судака. У нее была многочисленная родня, которая снабжала эту странную таинственную пару фруктами и овощами, крымскими сладостями и рыбой.

     Мы с соседским мальчиком Бумкой приходили к меламеду по вечерам. Мы старательно зубрили таинственные тексты, не понимая ни единого слова. Конечно, назавтра все испарялось, и недовольный меламед стал жаловаться отцу, что наши головы набиты соломой и ничего еврейского в них нет. Я не помню, чтоб отец был со мной слишком строг, и жалобы Юды не воспринимались всерьез. Дело в том, что наш меламед заставлял нас просто заучивать слова молитв, ничего не объясняя, и высокие слова оставались для нас тайной за семью печатями.

     Не знаю, сколько бы продолжались наши мучения, но однажды мы стали свидетелями нелепой семейной разборки Юды и Малки, после которой наши квартиранты исчезли из деревни.

     Малка искусно варила абрикосовое варенье. Она колдовала над ним, ворожила над медным тазом. Мы с Бумкой не знали, что каждый абрикос был у Малки на учете, и однажды, прихватив ложки, выловили несколько сочных, пропитанных сахаром абрикосов и с аппетитом проглотили.

     Пропажа была обнаружена сразу, и Малка решила, что это Юда, сластена и обжора, нарушив священный ритуал хозяйки, слопал эти недоваренные абрикосы. И началось! Малка набросилась на мужа с упреками и сквозь слезы жаловалась на свою несчастную судьбу, а Юда в ответ стал швырять тарелки в разбушевавшуюся жену и орал благим матом, по-русски и на идиш извергая такие словесные выкрутасы, что даже наш конюх мог бы позавидовать этому поэтическому набору.

     А потом Юда рванулся и схватил жену за волосы и стал ее колотить маленькими, почти детскими ручками.

     - Юда, что ты делаешь? - визжала несчастная Малка. - Бог все видит, я права. Это ты сожрал абрикосы, и это боком тебе выйдет, боком!...

     Мы с Бумкой онемели от страха и уже готовы были признаться, что это мы, негодники, съели абрикосы, уж очень аппетитные были они, но почему-то сдержались. А побоище продолжалось. Малка вырвалась из рук своего мучителя и с криком бросилась звать на помощь.

     - Ой, спасите! Он ведь меня зарежет!

     Юда гнался за женой, размахивая веником.

     - Юда, что ты делаешь? Люди смотрят. Какой ты меламед! Ты бандит, махновец! Будь проклят, проклят!

     И тут блеснула разъяренная Малка, которая казалась нам тихой, незаметной, покорной женщиной. Она выдала на голову Юды такие проклятия, которые даже не снились злоязычной мачехе лирического героя знаменитого романа Шолом-Алейхема. Среди поэтических перлов Малки неожиданно удивил нескладный прозаизм: "Чтобы у тебя, проклятого, все зубы выпали, кроме одного, и чтобы он болел, ныл нестерпимо!"

     Моя бедная мама с трудом развела эту любящую пару.

     Утром след их простыл. Но этот отчаянный крик "Юда, что ты делаешь?" еще долго вспоминали в нашем доме с грустной улыбкой.

     Ивриту нелепый меламед Юда меня так и не научил. Вот и живу, как неприкаянный, "без языка". Что поделаешь: звонкие стишки о дедушке Ленине запоминались первокласснику легче, чем мудрые тексты святых писаний.


     Все перемешалось в моем детском сознании. Я жил в фантастическом мире, где все состояло из острых углов. Немало вопросов, не дававших мне покоя в детстве, остались без ответа до сих пор. Может быть, поэтому я так полюбил сегодня Исаака Башевиса Зингера: страницы его книг сдобрены легкой мистикой, когда ты читаешь их, окутанные тайной, не хочется задавать вопросов.

     Что можно ответить на вопрос, навсегда застрявший в моем сознании: почему около двадцати евреев, собравшихся на молитву в Йом-Кипур, не бросились тушить пожар, поглотивший дом и весь нехитрый скарб своего односельчанина, однорукого многодетного бедняка?

     А дело было в октябре, когда отмечали главные еврейские религиозные праздники. Синагоги в деревне уже не было, но начальство дало "одноразовое разрешение на молитву". Собирались люди, не более двадцати мужчин и несколько женщин, в доме старика Непомнящего, и молились в Рош Хашана и Йом-Кипур.

     Мы сидели на уроке, когда какой-то старшеклассник ворвался в класс с криком: "Пожар!" Мы вырвались из школы и побежали. Пламя уже охватило крышу. Люди тащили ведра с водой (никаких пожарных в деревне не было), кто-то пытался вытащить что-нибудь из горящего дома, с диким визгом выскочил обгорелый поросенок. Женщины плакали, а несчастный хозяин дома не находил себе места.

     А напротив, на другой стороне дома, люди возносили праздничные молитвы, и ни один человек не бросился тушить пожар, ни один не тронулся с места.

     Почему они так поступили? Ведь все они сердечные, добрые люди, готовые поделиться со страждущим последним куском, обогреть сироту, накормить голодного. Что остановило их?

     Отец молчал. В глазах его затаилась горькая печаль. "Бедные дети, несчастные дети", - шептал он. Мама вечером, когда звезды зажглись в осеннем небе, собрала хлеб, сдобу, молоко, захватила какое-то белье и пошла к погорельцам. Она вернулась поздно вечером и привела маленькую испуганную девочку. Она несколько дней у нас прожила, пока не нашли крышу для погорельцев. В январе 1942 года эта девочка вместе со всей семьей была расстреляна.

     Прошли годы, много лет, целая жизнь прошла, а я не могу найти ответ на вопрос о том, почему миньян не бросился тушить пожар своего бедного соседа. Наверно, у мудрого раввина есть ответ на этот каверзный вопрос, но я боюсь спрашивать. Разве это единственный еврейский вопрос, на который нет ответа?

Солдаты великой Победы

     Я в вечном долгу перед моими земляками. Эти заметки нужно было написать давно, 50 лет тому назад, когда живы были многие герои моих незамысловатых рассказов, когда память еще была свежа. А теперь я пишу в страхе ошибиться, исказить имя, перепутать даты. И еще я боюсь, чтобы услужливая память не толкала меня на домысел, чтоб я не писал то, что требуют законы беллетристического жанра.

     На этих страницах я просто хочу назвать имена моих односельчан, людей разных биографий, разных возрастов, положивших жизнь свою на алтарь Победы. В Крыму в последнее десятилетие было немало благородных попыток создать летопись героизма евреев в годы войны. Авторам этих работ - низкий поклон и сердечная благодарность. Эти публикации подготовили краеведы, историки, журналисты. Но они не были жителями еврейской деревни Майфельд, Колайского района, Крымская АССР. А я хочу назвать имена людей, кого я знал, с кем рядом жил, кого и сегодня вижу живыми, чьи голоса еще слышу. Они были для меня дядей Пейсахом, дядей Адольфом, дядей Мишей.

     О каждом из них можно написать книгу. Ее уже никто не напишет. Так пусть останутся имена с краткими пояснениями для потомков.

     Адольф Даниман - председатель колхоза, погиб в 1944 году. После войны его вдова получила за погибшего мужа орден Отечественной Войны I степени. Это был умный, деловой организатор, сумевший в самые тяжелые годы остаться независимым человеком. Его в деревне любили за деловую хватку, за сочный еврейский юмор, за то, что зла никогда не держал.

     Илья (Эли) Вульфсон - бригадир-полевод, еще совсем молодой человек. Он ушел на войну, оставив молодую жену Хаю и пятилетнего сына. В 1943 году после тяжелого ранения он получил месячный отпуск и навестил семью, эвакуировавшуюся в Дагестан. После побывки - снова на фронт. И все. Пропал без вести.

     Мендель Зарецкий - рядовой колхозник. Когда началась война, ему было 40 лет. Ушел в партизанский отряд вместе с сыном Яковом, моим одноклассником. Погиб в 1942 году в партизанском отряде, оставив жену и младшего сына Рувима.

     Михаил Непомнящий - колхозник, один из самых уважаемых людей в деревне. Его любили за внутреннюю деликатность, ценили за здравый ум и деловитость. Сын его Зяма живет в Араде, а старший сегодня - последний еврей в Майфельде.

     Меер Даниман - бригадир-животновод, отец большого семейства. Он погиб на фронте, но никто больше о нем не знает, так как жена и дети не успели бежать и погибли вместе с 1500 своих земляков в январе 1942 года.

     Пейсах Кацман - рядовой колхозник, погиб где-то под Ростовом в 1942 году. Это был крупный, богатырской силы человек, очень добрый, гостеприимный, чадолюбивый. Он был безграмотный, но обладал феноменальной памятью. К счастью, сегодня живут, в том числе в Израиле, его дети, внуки и правнуки.

     Моисей Пеймер - молодой колхозник, в начале тридцатых прошедший воинскую службу в красной кавалерии. Он погиб в окружении на Украине летом 1941 года.

     Юда Пеймер - первый тракторист в деревне. Я помню, как радостно встречали юркий "фордзончик", за рулем которого сидел комсомолец Юдка Пеймер. Потом была служба в армии, озеро Хасан. Старший лейтенант Пеймер погиб на фронте.

     Цале Чернецкий - рядовой колхозник. Он приехал в деревню в 1932 году с молодой женой. Его призвали в первую неделю войны. Зимой 1942 года он попал в окружение, каким-то чудом, раненый, вырвался и с трудом пробрался в родную деревню. Там сосед его Иван Пашко отвел несчастного на расстрел. А за несколько недель до этого была расстреляна вся его семья.

     Абрам Эйдельберг - бригадир-виноградарь, сменивший старика Абрама Кричевского, здоровый, грубоватый парень, умевший хорошо работать и вкусно поесть под добрую чарочку. Жена его Феня была знатной стряпухой. Его призвали после выступления Сталина в июле 1941 года. Под Харьковом Абрам попал в окружение, но в суматохе сумел уйти от расстрела. Он где-то скрывался, но уж слишком похож он был на еврея, и нигде бедолага зацепиться не мог. Решил добраться до родной деревни. Думал, что здесь его не выдадут, спрячут, выведут к партизанам. Я не знаю, кто его выдал, разное говорили мне односельчане, но точно знаю, что красноармеец Абрам Эйдельберг был расстрелян фашистами летом 1942 года и что продал его "свой" человек, местный винодел.

     Семен Вайнштейн - рядовой колхозник. О военной судьбе его толком никто не знает. Погиб на войне и старший сын его, Изя Вайнштейн, мой однокашник. Жена его Лина Вайнштейн была участницей всесоюзной сельскохозяйственной выставки в 1940 году.

     Лазарь Рыжиков - молодой агроном, был призван в армию в первые дни войны. В деревне он пользовался большим авторитетом. Он был грамотным специалистом, потому что сам прошел нелегкую школу деревенского труда. Старики-родители не дождались еще одного сына - студента Самуила...

     Михаил Копыл - кавалерист "буденовского призыва". В начале войны маршал обратился к ветеранам-кавалеристам с призывом создать добровольческий корпус. Я не мог проверить точность скупых сведений, полученных семьей после войны, но скорее всего Михаил Копыл погиб летом 1941 года под Кировоградом.

     Матвей Кричевский - колхозный механик, мастер на все руки. Он был призван в июле 1941 года и погиб на фронте. Жена его Клара Израилевна, моя учительница химии, в годы войны жила в эвакуации с двумя маленькими девочками.

     О Герце Соломоновиче Гринберге я точных сведений не имею. Помню его молодым учителем истории, одним из основателей нашей школы. Это был очень живой, энергичный человек, прекрасный оратор, рано избравший партийную работу и поэтому ушедший из школы. Накануне войны он уже был секретарем соседнего райкома, летом 1941 года был призван политкомиссаром в армию и погиб под Севастополем. Сестра его Голда Шапиро была расстреляна на Кубани. Старший брат не вернулся с войны.

     Список этот неполный. Кто сегодня пополнит его?

     Летом 1941 года на войну ушли все мужчины, годные к строевой службе, начиная с 1900 года рождения. К счастью, некоторые из них, с честью пройдя фронтовые дороги, вернулись в родные семьи.

     Я ничего не знаю о судьбе Айнбиндера, Дегтяря, Цурака, молодого учителя Фрейгерта, Матвея Шварца... Они не вернулись домой. В каких безымянных могилах томятся их души? В послевоенной осиротевшей деревне не осталось никого, кто искал бы их, кто ждал бы их у родного порога: их семьи нашли свою горькую смерть недалеко от родного дома.

     Рассказывая о судьбе еврейских солдат, моих односельчан, я вспоминаю одну трагикомическую историю, очень характерную для первых послевоенных лет, когда антисемитизм стал естественным явлением повседневной жизни, особенно в областях, где несколько лет хозяйничали немцы.

     Жили в деревне два брата - Исаак и Евсей Клейменес. Старший, Исаак, невысокий, смуглый, с хитроватой усмешкой на моложавом лице, был бухгалтером колхоза и дела у него были всегда в ажуре. Младший, Евсей, был совсем не похож на брата: светловолосый, с голубыми глазами, очень скромный и простой в обращении с людьми, работал рядовым колхозником.

     На войну они ушли вместе с основной массой призывников. К счастью, спаслись в эвакуации их семьи, и братья вернулись живыми. Когда Евсей Клейменес вернулся из далекой Австрии домой, пришел он в райком партии, чтобы стать на учет, как положено по уставу. Был он еще в военной форме с боевыми наградами, бравый солдат, прошедший пол-Европы. И тут случилось невероятное: бдительная дама из отдела учета вдруг заметила, что в графе "национальность" у Исаака Клейменеса написано "еврей", а у родного брата Евсея - "русский". Почему? Как это понять? Бдительный страж партийной чистоты рванула к секретарю. Евсея Клейменеса вызвали на заседание бюро райкома.

     На заседании Евсей Клейменес объяснил, что в 1942 году обескровленный полк, в котором он служил, попал в окружение и комиссар объявил своим подчиненным, что среди уцелевшей горстки бойцов евреев нет. По-видимому, комиссар был мужественным и порядочным человеком: он знал, что если случится несчастье и им из окружения не вырваться, первую пулю получит еврей. После тяжелого боя они прорвались, и при переформировании Евсей писался русским... Если это преступление, он готов сейчас же стать снова евреем. Но мы же все пролетарские интернационалисты, мы все - русские, узбеки, украинцы, казахи, - мы все вместе воевали против фашистов, какая же разница, что написано в графе "национальность". Просто обстановка была чудовищная в тот час, поймите же, товарищи.

     Евсея Клейменеса исключили из партии с формулировкой - "за скрытие свой национальности", а Исааку Клейменесу объявили выговор за укрытие безыдейного поведения брата.


     И еще одну горькую историю хочу вам поведать, пока память жива.

     На фронт Илья попал уже летом 1941 года. Воевал в Крыму, в Белоруссии и Прибалтике. В 1944-м, когда советские армии подошли к Литве, старшина Абрамович был послан в разведку. Их было трое, но лейтенант погиб, натолкнувшись на мину, а Илья с напарником добрались до одинокого хутора. Хозяин, пожилой литовец, не выдал русских солдат немцам, но за эту услугу потребовал от них хорошо поработать в зажиточном хозяйстве. Войска Баграмяна застряли на несколько недель, но грохот канонады был слышен на хуторе, и это было гарантией, что хозяин их не выдаст.

     Когда старшина вернулся в часть, он попал в цепкие лапы смершистов. На допросах ничего не помогло: ни то, что перед уходом в разведку в тыл противнику Илья Абрамович сдал на хранение свой партбилет, орден Красной Звезды и медаль "За отвагу", что в плену у немцев они не были ни одного часа, что во время разрыва мины они были контужены... Несколько месяцев провел старшина и его напарник в каком-то лагере, а тут и война закончилась. Вернулся он домой даже без бронзовой медали с профилем великого отца Победы... Дома он и узнал о мученической смерти матери, о таинственной гибели любимого брата.

     Правда, была одна радость: он встретился со своей первой любовью - с Идой Шарфштейн, которая четыре года ждала его с верой и надеждой. Они прожили долгую - свыше 50 лет! - счастливую жизнь, родили детей, вырастили внуков. Слава Б-гу, бывают и счастливые концы в сказочных сюжетах.

     Вернулся с фронта майор Рувим Майзель, который несколько лет был директором моей школы. Я помню это холодное январское утро 1946 года. Поезд остановился на станции. Я вышел из вагона, но маленького вокзальчика нет. Кругом темнота. Я ушел из родного дома почти 5 лет назад, и сейчас я растерялся, не знал, как найти дорогу к дому в этой предрассветной мгле. "Товарищ майор, разрешите обратиться". "Я вас слушаю, сержант". Это был мой учитель. Мы обнялись и по шпалам трусцой, чтобы согреться, двинулись в деревню. Подошли к развалинам нашей школы. Молча постояли, обнажив головы. В то утро я еще мало знал о трагедии родной деревни.

     Лейтенант Григорий Шлемович Райда начал войну под Киевом, был дважды ранен и дошел до Берлина.

     Ципора Хайкина, Мифа Шемтова, Исаак Беленький, Михаил Гориздра, Лев Хайкин...

     Сегодня о прошедшей войне пишут уже не так, как мы привыкли в советские времена. Разное пишут. Я не претендую на историческое исследование. Я называю только факты и имена, над которыми не властны ни годы, ни новые правители страны, моей родины-мачехи, ни новые толкователи прошедшей мировой трагедии. Бог им судья! Но мне не забыть до смертного часа героев-евреев, которые погибали с наивной верой, что это самая святая война из всех, о каких знала история.

Дальняя дорога

     Лето 41-го года деревня наша провела в бесконечных печальных проводах, в тревожном ожидании, в лихорадочной работе. В поле вышли все, кто мог стоять на ногах. По мобилизации были угнаны трактора и грузовики, опустела колхозная конюшня, забирали велосипеды и примитивные радиоприемники. Под ружье были призваны в течение 5-6 недель все мужчины с 1900 года до 1923-го. Но никто тогда не мог представить размера беды, которая надвигалась со стремительной быстротой.

     Был создан истребительный батальон из стариков и подростков. На весь батальон - несколько мелкокалиберных винтовок из школьного кабинета военной подготовки. По ночам мы дежурили на станции, охраняли элеватор, райком партии, обходили железнодорожное полотно, следили за соблюдением светомаскировки. Все время ходили тревожные слухи о возможных десантах врага, о заброшенных шпионах, которые скрываются в немецких колхозах.

     В конце августа выслали из Крыма всех немцев как потенциальных пособников врага. Я провожал своего учителя физики Якова Шпорта и замечательную "географичку" Анну Гофман. Я принес им в дорогу свежую сдобу, испеченную мамой. Но станция была оцеплена войсками, и я не мог пробраться к вагонам. Когда эшелон отошел, я оглянулся и с ужасом увидел, что никто не пришел проводить своих земляков, которые всю жизнь так умело, разумно и честно трудились на этой земле.

     Первыми уехали в эвакуацию семьи партработников, районных чиновников. Потом потянулись те, у кого были родственники в глубине России, в Средней Азии. Получить документы было очень трудно, а без них билетов на поезд не выдавали...

     Когда немцы захватили Одессу и стали стремительно рваться к Перекопу, газеты еще отчаянно кричали: "Крым был, есть и будет советским!" В конце сентября 1941 года правление колхоза приняло решение об эвакуации племенного стада. Была сформирована группа колхозников. В нее включили семьи фронтовиков: многодетная семья Мины Кацман, семьи Пеймера, Раппопорта, Эйдельберг, Вульфсона... Они не успели еще получить ни одного солдатского треугольника от своих мужей и сыновей.

     Снарядили 11-12 мажар, покрытых выцветшим старым брезентом. Брали самое необходимое: все были убеждены, что через месяц-другой они вернутся под родные крыши. Все оставили: вещи, мебель, швейные машинки, сепараторы, всю живность.

     Стадо было ухоженное, отборное.

     До Керчи добирались неделю без особых приключений. У всех еще были домашние запасы, кое-кто даже банки с вареньем и топленым маслом захватили: ведь в этом странном обозе были дети и старики. А молоко пили свое, коровы еще были в теле, надои были хорошие.

     Вот только настроение у людей было подавленное. Когда опускалась ночь, все затихало. Все падали с ног от усталости.

     В одной из мажар, со скрипом двигавшейся по разбитой осенней дороге, ютилась семья Сони Райды. Проводив мужа в армию, она осталась с грудным младенцем на руках. Всю дорогу, обливаясь слезами, возилась несчастная мать с крохотным младенцем, который знать не хотел ни о какой войне и настойчиво просил грудного молочка. Это чудо, что Яшенька, всем чертям назло, выжил в полуголодные годы эвакуации, стал ладным и красивым юношей, успешно закончил школу, мединститут и навсегда остался самым благодарным и преданным сыном в этой многодетной семье.

     Остановился обоз на окраине Керчи. Город был заполнен военными и беженцами. Копали противотанковые рвы, на некоторых улицах появились баррикады. На железнодорожных путях стояли десятки паровозов. На дорогах затихли сотни тракторов. Майфельдские скотогоны были не одни: рядом расположились такие же печальные обозы из других еврейских деревень степного Крыма. Тоже на ветхих мажарах, на измученных волах, с женщинами и стариками, с детьми, уже успевшими осиротеть.

     Переправа была неожиданной. Никто только не знал, что делать, куда податься. Наконец всех погрузили на баржу и ночью переправили на Кубань. Людей было не узнать: старики заросли, женщины сразу постарели, дети притихли. А стадо сразу потеряло товарный вид. Встречные казачки, глядя на голодное стадо, тихо приговаривали: "Бидна скотына"... Да, бидна скотына, а люди?

     На краю хутора Поповичи майфельдский разношерстный обоз решил сделать привал. Надо быть дать отдохнуть измученному полуголодному стаду и уставшим волам; надо было заверить у местного зоотехника справку о падеже в дороге двух коров, задохнувшихся на барже во время суматошной переправы; больные отправились искать аптеку; кто - решил что-то прикупить в дорогу.

     Местные жители встретили странный караван без заметной вражды, но явно с холодным равнодушием. Советские рубли они уже не признавали, установили закон грабительского обмена. За пару яловых сапог давали килограмма два сала, банку меда и несколько кусков пожелтевшего рафинада. Зимнее женское пальто уплывало за такую же грабительскую цену.

     7 ноября 1941 года десятки беженцев пришли на хуторскую площадь у правления колхоза, где на столбе висел черный репродуктор. Оторванные от родного дома, проведшие около шести недель в нелегком пути, люди жадно ловили новости из Москвы. Передавали репортаж о военном параде на Красной площади. Все с восторгом восприняли слова великого Сталина: "Будет и на нашей улице праздник!" Оглушенные многолетней тотальной пропагандой, измученные люди верили каждому слову великого вождя.

     Но тут случилось невероятное. Когда трансляция из Москвы закончилась и все стали возвращаться к временной стоянке, в небе появились немецкие самолеты. Они насмешливо кружились над хутором, на бреющем полете расстреливая все живое... Никто их не встретил - ни зенитные пушки, ни советские истребители, и злобные стервятники по-своему отметили годовщину Октябрьской революции.

     В майфельдском обозе установилась мертвая тишина. Женщины молча доили обессиленных коров, старики молча чинили брезентовые дырявые покрытия, бабушки молча готовили внукам скудную стряпню. А молоко в помятых бидонах под расписки сдавали в местный колхоз, оставляя на свои расходы жалкие крохи: все - для фронта, все для победы.

     Наконец поредевшее племенное стадо колхоза имени Молотова пригнали в станицу Пашковскую и сдали в местный колхоз. Долг перед Родиной был исполнен. Правда, от стада остались лишь рожки да ножки.

     Дальнейшая судьба крымских беженцев решалась по воле случая. После мучительного ожидания в одной из переполненных школ Краснодара майфельдцев с криком и стонами втиснули в грязный переполненный вагон, который накануне Нового года довез их до Махач-Калы, а оттуда на подводах - в село имени Розы Люксембург Баба-Юртовского района.

     Огромное село это было необычным в Дагестане. Там с середины XIX века жили немцы-колонисты. Они осушили вековые болота, вытравили малярийных комаров, построили уютные большие дома с погребами, вырыли колодцы, распахали обширные плодородные земли, снимали богатые урожаи пшеницы, кукурузы, овощей и фруктов. При советской власти в деревне создали колхоз, который, несмотря на все поборы и варварский грабеж, стал богатейшим хозяйством в республике и даже, что было тогда еще редкостью, удостоен ордена.

     Осенью 1941 года всех немцев насильно переселили в Казахстан и Сибирь. Акция была проведена стремительно и жестоко: в обжитых домах осталось все, что было нажито годами труда; сходили с ума недоеные коровы; по улицам бродили голодные овцы, тянулись гусиные хороводы; в подвалах томились бочки с вином... Тогда срочно согнали в опустевшее село горцев, которые никогда не занимались земледелием. Они быстро навели "порядок": топили по-черному (о кафельных печах они и понятия не имели), перерезали овец, растащили запасы колхозного зерна, прекратили окуривать болота. Малярийные комары снова воскресли и стали хозяйничать в каждой семье...

     Вот в это село и привезли майфельдских спасителей племенного стада. Половина домов еще пустовала, хотя ограбить их уже успели. Правда, уцелели еще окна и двери, не вспороты и деревянные полы. Постепенно, в течение месяца, село было заполнено новыми беженцами из Крыма и Херсонской области. Сразу все вышли на работу. Жили голодно, в просторных домах было холодно, старались протопить самую маленькую комнату и там пережить зиму.

     А потом началось самое трудное: малярия свирепствовала беспощадно, а лекарств, даже простого хинина, не хватало, и люди стали погибать от лихорадки и голода. И сыпняк не дал себя ждать: баня в селе была разгромлена, мыла не было и в помине, вши заедали людей. Фаня Лесина, десятиклассница из Симферополя, соседка моих родителей, за одну неделю потеряла отца и мать. Вымерла семья Гельзиных, сиротой осталась Аня Лозовская, умерли десятки людей. Вошли эти жертвы войны в число погибших евреев во время Катастрофы?

     В жизни майфельдских колхозников на чужбине было мало светлых дней. Весной 42-го года ушли на войну ребята, родившиеся в 1924-м. Все, что собирали на полях и огородах, отправлялось на снабжение фронта. Голод настойчиво стучался в каждую еврейскую семью. Мучила неизвестность: через Бугуруслан с трудом находили родных и близких, разбросанных по всей стране. А летом 1942 года пришла новая смертельная опасность: фашистские дивизии, опрокидывая неорганизованное сопротивление советских частей, рвались на Кавказ, приближались к Тереку.

     Разбросанное село имени Розы Люксембург находилось в 50 верстах от железной дороги. "Что с нами будет?" - мучительно думали люди. Они уже знали, что многие их земляки уже застряли на Кубани. Осенью началось беспорядочное бегство. Местный колхоз не выделил ни одной подводы, не дал ни копейки за каторжную работу. И люди пошли пешком.

     Отец остался с больной матерью. Малярия так измучила ее, что она во время приступов часто бредила. Она вспоминала тихие улочки Витебска, где родилась, возвращалась в майфельдский дом и умоляла отца, чтоб он не променял на кукурузу костюм, купленный сыну перед отъездом на учебу в Москву... Она не знала, что отец уже давно поменял и мой костюм, которого я так и не надел, и серебряные часы, и оренбургский платок...

     О смерти матери я узнал уже после войны: отец не хотел мне писать о нашем страшном горе. А я в каждом письме посылал ей сыновний поцелуй и слова надежды на встречу после Победы.

     Когда немцев остановили, в деревню стали возвращаться некоторые дважды беженцы. В дороге они потеряли все свои пожитки, их обустроенные дома были сразу обчищены соседями, и новые муки обрушились на них.

     Откуда ни возьмись в деревне появились грабители. Каждую ночь они вламывались к беззащитным "выковырянным" и забирали последнее. Однажды пришли и к отцу. Одноглазый кумык, здоровенный детина, залез через окно. В комнате горела лучина, на кровати лежала в жару несчастная соседка, девочка из Симферополя, недавно похоронившая родителей, а в углу на соломе спали ее младшие братики 12 и 5 лет...

     Грабитель уставился на бородатого старика, на постриженную после тифа несчастную девочку, на мальчиков, прикрытых дырявым одеялом. И заплакал... Он схватил руку отца и хрипло заговорил: "Ты, старик, еврейский мулла, прости, дорогой. Я не бандит. Я был на войне. Вот под Калининым глаз выбили. А дома шесть голодных детей..." После этого в деревне не трогали ни одну семью фронтовика. А отцу "грабитель" притащил мешок кукурузы и банку топленого масла.

     Война унесла большую часть жителей моей деревни. И где-то за тысячу верст от ковыльной степи под Джанкоем в "знойной долине Дагестана" покоится прах нескольких моих земляков. И моей матери, которой было 42 года...

Как мой отец воевал за святую субботу

     Наша маленькая семья числилась в середняках. На хозяйстве у нас было пара волов - Чемберлен и Макдональд (отец выписывал газету "Известия", а на страницах ее мелькали карикатуры, разившие этих акул английского империализма). В сарае, окруженная особой заботой, жила корова Магда, подарок немцев-колонистов, у которых отец, бывший ешиве-бохер из Любавичи, батрачил целый год, чтоб познать основы сельского хозяйства. Эта крупная, спокойная, с вечной печалью в глазах корова была нашей спасительницей в голодные годы. Было еще у нас несколько голов во главе с озорным бараном Борькой, которого я превратил в разбойника. И еще была у нас славная кобыла и шустрый жеребчик Красавчик...

     В начале 30-х началась сплошная коллективизация, но отец в колхоз не спешил, в передовики не стремился. Но выхода не было: то "твердое задание", то угрозы высылки, то штрафы "за потраву" (я поэтому своего молодого Красавчика в красную кавалерию подарил), то внезапный налет комсомольской "легкой кавалерии", почистившей все, до последнего зернышка, до единого початка кукурузы и буханки хлеба, которую мама два раза в неделю выменивала на творог и сметану у кондукторши ленинградского поезда, стоявшего на станции около 5 минут.

     И началась счастливая колхозная жизнь. Об этом уже писано-переписано, но никто ведь еще не писал о колхозной жизни религиозного еврея, ученика ребе Шнеерсона...

     Работал отец и в поле, и на молодом винограднике, и в холодном коровнике на семи ветрах. Все было бы терпимо, но вот беда - как соблюдать субботу.

     В тот горестный год арестовали уманских хасидов. Они появились в деревне внезапно, никто их не звал, никто не встречал... Их приютили, обогрели, накормили. Для меня они были какими-то инопланетянами: в черном с головы до ног, с вьющимися рыжими, черными, блеклыми пейсами, в разбитых башмаках, неухоженные, шумные, плохо говорящими по-русски... И все были многодетными. Каждую пятницу измученные матери ходили по домам, и сердобольные мои земляки выносили яйца и молоко, кто буханку свежего хлеба, кто вилок капусты и пару селедок...

     И вдруг все мужчины исчезли. Куда? Почему? Прошли десятилетия, свыше 65 лет, но никто до сих не знает о судьбе несчастных. Деревня притихла, замерла. После ареста мужчин остались беспомощные семьи. Их содержали всем миром. Когда немцы прорвали Перекоп, несчастные двинулись на Керчь, но большинство их погибло в Багеровском рву, так как в те дни панического бегства не сумели переправиться через залив...

     Правда, уже после войны, в студенческие годы, я встретил милую девушку Таню, дочь одного из тех уманских хасидов. Она вышла замуж за гера, работала на винограднике. Мы писали после XX съезда партии и в президиум съезда, и в разные комиссии, но так и ничего не узнали о судьбе пропавших в 37-м... Через много лет я увидел картины великого Шагала. Уманские хасиды, которые так поразили меня в пионерском детстве, напомнили мне героев Марка Шагала, улетевших в небо и растаявших в нем.

     В такой напряженной обстановке соблюдать субботу стало для отца проблемой жизни и смерти. За каждый "прогул" в субботу штрафовали: в первый раз - долой 5 трудодней, второй раз - 10, в третий - 15... Зимой еще можно было найти выход, а летом, в страдную пору, когда отец работал скирдоправом?

     - Реб Иосиф, вы хоть поднимитесь на скирду, чтоб вас видели: идет уборка, а вы молитесь...

     И тогда добрые люди напомнили отцу, что в Сталинской конституции, недавно всенародно принятой, черным по белому записан закон о свободе совести.

     По совету учителя Залмана Хасдана отец решил искать правду в Симферополе у председателя Крымского ЦИКа. С волнением и страхом провожали мы отца. Через день он вернулся. Рассказ его нас поразил. Вот что произошло в час приема у высокого начальства.

     Оказалось, что доступ к председателю был прост. Отец показал бумагу, утверждающую, что он член колхоза им. Молотова, и его проводили в огромный кабинет. За столом сидел немолодой татарин. Он усадил бородатого ходока, не снявшего картуза, и внимательно его выслушал.

     Отец рассказал, как его проводили в приемную и через несколько минут вручили справку за подписью председателя ЦИКа. Уже в вагоне отец прочитал: "Товарищ Выгон И.М., колхозник сельхозартели им. Молотова, на основе Конституции СССР имеет гражданское право на свободу религиозного вероисповедания и святую субботу". Эта бумага хранилась в нашем доме как пропуск в рай, как охранная грамота...

     Чтоб завершить этот грустный рассказ на оптимистической ноте, напомню об одном эпизоде в области неповторимого абсурда.

     Райуполномоченный Жигарев, единственный милиционер, которого я видел в детстве, накануне праздника Суккот заглянул к нам на рюмку, которую запасливая мама моя имела в запасе. Был он человеком малограмотным, но незлопамятным и по-своему добрым. Увидев, что отец уже все подготовил для возведения сукки, Жигарев посоветовал:
     - Вы, Михалыч, стройте свой дырявый сарайчик на здоровье, молитесь, пожалуйста, раз вас с детства опиумом отравили, вот только для порядка портретик вождя какого-нибудь повесьте.

     Мама посоветовала повесить Карла Маркса: все-таки еврей, да и борода огромная...

     В тот год никто в нашей деревне не поставил сукки. Только в саду под окном у Иосифа Выгона стояла красавица-сукка. Когда наступал вечер, со всех концов тянулись к нашему дому люди, объятые страхом. Они тихо, виновато переступали порог, ставили на стол свои кастрюльки с праздничной едой. Вполголоса отправляли молитву и начинали скромную трапезу.

     Мама незваных гостей не жаловала: ведь могли обвинить отца в тайном сборище, в организации религиозной секты, а это уже не шутка, тут ни милиционер Жигарев, ни бородатый выкрест не помогут.

     С тех пор прошла целая жизнь, но и сегодня мне иногда видится родная деревня, по темным вечерним улицам которой тянутся знакомые фигуры к дощатой отцовской сукке.

     В последние годы отец жил одиноко в своем старом агро-джойнтовском доме, построенном в 1926 году. Абрикосовые деревья заматерели, но плоды были по-прежнему крупными и сладкими. На ухоженном огороде радовали глаз крупные салатные помидоры, сочные кабачки, пупырчатые огурчики, крутые вилки капусты. Охраняли эту аппетитную роскошь стройные ряды подсолнечника и кукурузы.

     На праздники я иногда баловал отца, старался чаще приезжать в деревню. То привезу свежую рыбу, которую мы неумело готовили по маминым старым рецептам; то по моей просьбе жена старого симферопольского шойхета покупала базарную живую курицу, я платил резнику за "священнодействие" цену, равную базарной цене убиенной по закону птицы, получал записку от него следующего содержания: "Реб Ейсеф, ты фейгеле из кошер, эст аф гезунт" ("Реб Иосиф, птичка кошерная, ешьте на здоровье"). Однажды, торопясь на маршрутный автобус, я записку забыл. Как я ни клялся, что священный ритуал не нарушен, что я просто забыл на столе записку, отец золотистую курицу отдал соседским детям... Так вернее.

     Иногда на Пейсах отец получал посылку с мацой из Швеции. Почему из Швеции? Это из Израиля привозили мацу в Швецию, а оттуда рассылали по адресам верующим евреям. (С израильскими агрессорами наша самая демократическая страна не имела тогда дипломатических отношений.) Потом разрешили выпекать мацу в Симферополе по предварительным заказам. На отцовскую фамилию выпекали 3 кг: ему хватало на Пейсах и оставалось на лакомство внукам тети Симы. И вот однажды стою я в очереди за мацой и слышу громкий голос из окошка: "Товарищ Выгон! Четыре килограмма - отцу и вам хватит? У нас появилась возможность добавить к заказу". Конечно, хватит, но что скажет мой гебистский куратор из старого дома на улице Кирова? Этот майор с седыми висками был ко мне очень внимателен. Он знал, что я прочитал кадиш по умершей старушке, матери моей коллеги-учительницы. Он интересовался, что пишет газета "Дор вег" ("Дорога"), коммунистический листок, который издавала компартия Меира Вильнера (кажется, я один на весь Крым ее получал). На этот раз был он очень неразговорчив. Только заметил, что учителю литературы и истории не обязательно стоять в очереди за мацой.

Старик Рывкин выбирает народного депутата

     Жители нашей большой деревни не занимались политикой, их мало интересовали мировые проблемы. Вчерашние мелкие торговцы и балагулы, портняжки и сапожники, шолом-алейхемские герои освоили в двадцатые годы прошлого столетья целинные земли помещика Карашайского, с помощью "Агро-Джойнта" построили дома, открыли школы, посадили яблони и вишни, заложили прекрасные виноградники, вырыли артезианские колодцы. Эти простые люди, не учившиеся в гимназиях и университетах в старой России при кровавом царе Николае II, которого сегодня причислили к лику святых бывшие коммунисты, посылали своих детей учиться в университеты и институты, с радостью провожали своих сыновей на службу в Красную Армию.

     Правда, еврейское счастье в степном колхозе было каким-то временным, призрачным, однобоким. Исчезла синагога, закрыли хедер, арестовали шойхета, изгнали бедного меламеда, запретили религиозные праздники и устраивали какие-то дни безбожника и шумные антирелигиозные карнавалы с похабными песнями и хамскими шутками.

     В такой обстановке и шла подготовка к первым "свободным" выборам по новой конституции - 12 декабря 1937 года.

     Я это видел своими глазами, я это слышал сам. Мне было тринадцать. Я был активным пионером, писал крикливые стихи под Маяковского, помогал парторгу Матвею Тухшеру, полуслепому участнику штурма Перекопа, оформлять стенгазету и не пропускал ни одного колхозного собрания.

     ...Митинг был посвящен выдвижению кандидата в Совет национальностей Верховного Совета СССР. Тогда я, конечно, не мог знать, что самые демократические выборы проводились в самом кровавом году советской истории...

     Депутатом был выдвинут крымский татарин Неври Калялаев, молодой ударник-тракторист, награжденный орденом Трудового красного знамени. Это был тихий, застенчивый парень, плохо говоривший по-русски. На нем был мешковатый костюм, на голове - яркая татарская тюбетейка.

     Когда секретарь райкома партии предоставил слово кандидату, в зале наступила заинтересованная тишина. Речь свою кандидат читал по бумажке, поминутно вытирая пот. Он кратко рассказал о себе, о своем колхозе, о братстве народов и обещал избирателям быть верным слугой народа. В конце, уже обессиленный, он поблагодарил собравшихся за высокое доверие.

     Аплодисменты были жидкие. Речь будущего депутата не произвела впечатления на прокуренный зал.

     - А паспорт у тебя есть, сынок? Тебе, как колхознику, его ведь не выпишут, - спросил старик Капулер, еще недавно ходивший в подкулачниках. - Как в Москву без паспорта поедешь?

     - А зачем ему паспорт? У него красный билет будет, он по нему и в Кремль пройдет, и в Мавзолей, и в метро покатается, - успокоил земляков степенный бригадир Абрам Кричевский.

     Кто-то из президиума говорил о заслугах кандидата; о скромности молодого тракториста, настоящего героя труда; кто-то заклинал беднягу-кандидата, чтобы он упросил Лазаря Моисеевича дать приказ об увеличении времени на остановку поезда - за 2 минуты не пропихнешься в вагон.

     И вдруг слово попросил старик Рывкин. Участник германской войны, он в 1915 году попал в плен и около пяти лет прожил в Австрии. На колхозной ниве он не очень надрывался, а в зимние месяцы обшивал немецких колонистов с окружных деревнях, самых ухоженных и богатых в степном Крыму. Забегая вперед, расскажу о судьбе этого наивного портняжки. "С немцами жить можно, - говорил он соседям после возвращения из зимних поездок. - Только чтоб клопов не было: очень они клопов не любят". Когда в сентябре 1941 года войска Гитлера подошли к Крыму, отец собрался в эвакуацию. И тогда старый портной уговаривал его не ехать, не бросать дом и хозяйство: "Реб Ейсеф, что вы боитесь, немцы - люди культурные, чистоплотные, у вас Бейлка такая чистеха, - чтоб клопов не было". Бедного старика и полуслепую жену его расстреляли в январе 42-го года, а его красавиц - невестку с внучкой - прикончили в лесозащитной полосе по доносу местных доброхотов.

     Но тогда, в ноябре 37-го, никто об этом знать не мог. В угаре пламенного энтузиазма свободный избиратель Хаим Рывкин держал речь.

     - Товарищи колхозники и лично секретарь райкома! Поймите меня, старого человека: я ничего не имею против нашего кандидата, он парень хороший, работящий, свое дело тракториста знает, поэтому ему и орден важный дали. Но скажите мне, какое отношение он имеет к Верховному совету? Что он будет там делать? Он и по-русски хуже меня говорит, и не шибко грамотный. Как он нашему товарищу Сталину о наших заботах расскажет? Как он нашему товарищу Калинину о еврейском счастье на земле расскажет, о помощи попросит?

     В зале наступила мертвая тишина. За столом президиума засуетились. Но избиратель Рывкин продолжал:
     - Пусть на меня товарищ Калялаев не обижается, но я предлагаю выдвинуть кандидатом в депутаты нашего секретаря райкома Пинхуса Рувимович Ямпольского. Вы все знаете, что у него золотая голова и язык у него, дай Бог, как у настоящего оратора. Мы все его знаем, и он знает хорошо про нашу жизнь, может дать совет, помочь может, если что случится. Он даже на свадьбе моего сына "Фрейлехс" танцевал, хотя жена у него, кажется не еврейка. А ты, дорогой товарищ тракторист, пока подучишься, механиком станешь, а то и директором МТС, ты парень деловой.

     Лицо секретаря райкома, чернобровое, толстогубое, покрылось потом. Председатель колхоза, круглолицый румяный красавец Адольф Даниман, давясь от смеха, опустил голову. Я не помню, как удалось секретарю угомонить избирателей. По-моему, он их просто упросил, и они вяло согласились принять его самоотвод. 12 декабря 1937 года избиратели деревни Майфельд единогласно проголосовали за кандидата блока коммунистов и беспартийных Неври Калялаева. Первым в шесть часов утра опустил свой бюллетень старик Рывкин.

     ...В годы Отечественной войны уже почему-то Петр Романович Ямпольский был одним из руководителей партизанского движения Крыма. Среди партизан было немало тех избирателей, которые приняли его самоотвод в ноябре 1937 года. После войны, отмеченный орденом Кутузова, наш бывший секретарь попал в немилость и закончил свою карьеру, кажется, в Туле на каком-то заводике. А был он человеком незаурядным, и добрая память о нем сохранилась надолго.

     А бедный тракторист-орденоносец где-то пропал после сталинского вероломного изгнания татар из Крыма.

Премия

     На окраине нашей деревни, недалеко от железной дороги, стоял дом Хаима Раппопорта. Это был бородатый еврей, еще не старый, физически крепкий, с добрым глазами, в которых всегда таилась усмешка. Жил он с женой и двумя сыновьями - Абрамом и Шуриком. В молодости он учился в иешиве и получил почетную профессию шойхета (резника), но в колхозные годы эта работа была в строжайшем запрете. За "нетрудовые доходы" бедняга несколько лет хорошо хлебнул на лесоповале.

     После принятия конституции 1937 года с него сняли клеймо лишенца. Работал Хаим Раппопорт в колхозе на должности "куда пошлют": зимой дежурил на конюшне, весной возил навоз на отсыревшие поля, летом возил солому для скирдования. Трудился он старательно, не тратил время на перекуры и пустые разговоры, молчаливо поедал свою перехватку (пару яиц, хлеб с маслом, бутылку молока). Он был молчалив, ни с кем особенно не сближался, кроме моего отца, с которым они бывшие иешиботники, обсуждали сложные проблемы, далекие от грешных земных забот.

     Однажды после зимних каникул Абрам, возвращаясь из школы, показал мне корявую записку на идиш, которую кто-то подсунул ему на парту:

          Тринкен иделех лехаим,
          Ин колвирт из гут ун шейн.
          Ун дер алтер шойхет Хаим
          Трогт а хазерл агейм.

          (Пьют евреи все лехаим,
          Все в колхозе хорошо,
          А старый шойхет Хаим
          Несет поросенка домой.)

     Мы уже были старшеклассниками, ни в какого Б-га не верили, хотя и выросли в религиозных семьях, где неукоснительно соблюдался кашрут. Когда нас, группу отличников, однажды 1 мая покатали на "кукурузнике", я дома авторитетно заявил: вот мы поднялись высоко в небо и никакого Б-га там в помине нет! Мы знали всех героев-летчиков, спасших челюскинцев, гордились трудовыми подвигами Марии Демченко и Алексея Стаханова, мечтали попасть в интернациональные бригады Испании, но мы никогда дома не смели есть молочное с мясным, приносить в дом ливерную колбасу, которой нас по-доброму угощала тетя Таня Райда, забившая кабана, зажигать в субботу домашнюю плиту, если даже было холодно в зимнюю пору.

     Кто же так зло и неуклюже сочинил эту писульку? Оказывается, на днях состоялось отчетное колхозное собрание. Колхоз имени Молотова закончил 1938 год с заметными успехами, стал одним из лучших в районе. После мучительных занудных прений на диком русско-идишском наречии объявили о награждении ударников труда. Среди награжденных - тракторист Фима Райда, конюх Хацкель Вайн, виноградари Авраам Кричевский, Циля Пеймер, Мина Кацман и... Хаим Раппопорт. Растерянный от неожиданности (он никогда в передовиках не ходил), задыхаясь от махорочного дыма, Хаим с трудом пробирался к столу президиума, и бригадир животноводческой фермы Меир Даниман протянул ему серый залатанный мешок, в котором что-то лихорадочно трепыхалось, когда Хаим неловко протянул руки за подарком, из мешка с диким визгом выскочил шустрый розовый поросенок и шмыгнул под ноги сидящих в зале колхозников, которые заходились в обморочном хохоте. А несчастный ударник труда, сгорая от стыда и обиды, стоял среди ржущей толпы с протянутыми дрожащими руками и плакал. И никто не встал, не возмутился, не оборвал хамоватых охульников.

     И только Михаил Непомнящий, успевший познать вкус лагерной жизни, крикнул в лицо потерявшей совесть толпы: "Опомнитесь! Вам завтра утром будет стыдно за это свинство". Он обнял беднягу и проводил его домой. "Реб Хаим, я клянусь, что ваши мальчики не будут смеяться над вами. А эти, они не виноваты, это жизнь так искалечила их".

     После этого дикого случая Хаим Раппопорт как-то сразу сник, ужался, совсем замолчал. От страха он ушел в себя, перестал приходить к отцу на посиделки, не строил сукку, отказался даже нам зарезать курицу. В первый вечер в праздник Суккот от ночью пришел к нам на трапезу, несмотря на ворчание моей матери. На избирательный участок он всегда приходил первым, но в газетных репортажах его имя никогда не упоминалось.

     Я не могу закончить этот грустный рассказ, не написав о моем любимом друге школьных лет Абраме, старшем сыне Раппопортов. Он был старше меня на целый класс: в 1940 году он с отличием закончил нашу десятилетку и поступил в Днепропетровский химико-технологический институт имени Артема. Он был моим строгим наставником, он был для меня примером рыцарской верности. Он научил меня серьезному чтению, он спас меня от графоманских увлечений, доказывая, что если ты не можешь писать, как Лермонтов или Блок, то лучше научись вязать веники или водить трактор.

     У него был от природы удивительный вкус. Он играл в шахматы, рисовал акварелью, серьезно увлекался химией. Он никогда не тратил время на пустое чтиво. Его любимые писатели - Генрих Гейне и Михаил Лермонтов, к 10-му классу он прочитал всего Шекспира, Диккенса, Тургенева, Чехова. Он был влюблен в прекрасную девушку, одноклассницу: она эвакуировалась осенью 41-го года, а погибла через год на Кубани. Он приехал на каникулы в июне 1941 года к родителям: сдал сессию досрочно, чтобы летом поработать на уборке урожая: семья жила ох как небогато и помогала сыну-студенту как могла.

     Наверно, ему нужно было сразу уехать в Днепропетровск и явиться на призывной пункт, но он решил, что на войну против фашистской Германии можно пойти и отсюда, из родного дома. Он ушел в партизаны и сложил там свою золотую голову. До сих пор никто не знает, как погиб мой незабвенный суровый друг.

     Я пришел в пустой, холодный дом к Раппопортам зимой 1946 года, после госпиталя. О гибели Абрама я уже знал. Старики встретили меня как родного. Плакали. Потом вспоминали. Тетя Маня все укоряла себя, что не настояла тогда, в июне 1941-го, на возвращении сына в Днепропетровск: может быть, он бы эвакуировался с институтом, может быть, если бы его призвали в армию, то отправили в военное училище на целый год, а у офицера шансов выжить было больше. Иди угадай, как лучше. Несчастные мальчики-партизаны: никто, кроме Яши Кушнира, не уцелел...

     Александр Твардовский нашел пронзительные слова, передающие чувства солдата, пришедшего живым в осиротевший дом старого друга:

          Я знаю, никакой моей вины
          В том, что другие не пришли с войны.
          В том, что они - кто старше, кто моложе -
          Остались там, и не о том же речь,
          Что я их мог, но не сумел сберечь, -
          Речь не о том, но все же, все же, все же...

     С таким же чувством приходил я к Дублинам, к Бете Зарецкой, к старику Неухману, к Лине Вайнштейн, к Циле Пеймер, к Мине Кацман, к несчастным старикам Рыжиковым, к Гнесе Хайкиной, к Симе Даниман, к Доре Кофман, к согнутому горем соседу Беленькому, к ослепшим от горя Воскобойниковым, потерявшим четырех сыновей. Меня обнимали со слезами на глазах, но в тот скорбный час вставали между нами их мертвые сыновья, их убитые на войне мужья.

     Когда младший сын Шура закончил техникум и женился, старики переехали в Симферополь. Однажды я встретил Хаима Раппопорта на пыльной тихой улочке. Мы обнялись. Он был стар и сед. Мы сидели на обшарпанной скамейке. Он расспрашивал меня (они встречались иногда, когда отец приезжал в синагогу во время еврейских праздников Рош Хашана и Йом-Кипур - на весь Крым была одна синагога в областном центре), о старых майфельдцах... И вдруг он посмотрел на меня убитыми глазами и спросил: "Михеле, а как ты думаешь, что бы сегодня делал мой Абраша? Может быть, напрасно погиб он в этих Богом проклятых лесах?"

     Больше мы уже не встречались.

     В Беэр-Шеве живет сегодня его сын Александр Ефимович Раппопорт, тот маленький Шурик, младший брат партизана Абрама Раппопорта, погибшего на войне.

А было ли счастье так близко, так возможно?

     Жизнь и быт довоенной еврейской деревни имели свою специфику, о которой даже идишские писатели-деревенщики не упоминали, стараясь попасть в русло социалистического реализма, а известный фильм "Искатели счастья" с еврейскими пейзанами на земле Биробиджана был так же правдив, как и "Кубанские казаки".

     Кто приехал осваивать крымскую целину в 20-е годы? Статистика утверждает, что среди переселенцев было 50 процентов торговцев, мелких, конечно, разорившихся после НЭПа, никогда не видевших, как растет пшеница. Около 15 процентов покорителей присивашских земель были людьми неопределенных занятий, шолом-алейхемские люди воздуха, луфт-менчин. Правда, были и ремесленники, и рабочие, и интеллигенты-энтузиасты.

Карта
Майфельд. Середина 1930-х годов.
Фотография YIVO Institute for Jewish Research

     Наша деревня напоминала перевалочный пункт. В ней было три улицы, разделенные железной дорогой. Станция Колай была в полутора верстах от центра деревни, и сотни семей из Смоленской, Черниговской областей, из Белоруссии и Украины высаживались на крохотной станции, после чего их на подводах по бездорожью развозили по колониям (участкам). Часто, когда переселенцы приезжали в ненастное время, они неделями мучились в старых пакгаузах, ютились в нашей деревне. Я помню, как мама выставляла огромный самовар, поила и кормила чем Б-г послал новых искателей счастья.

     Степные еврейские колонии вначале держались на экономической помощи Агро-Джойнта, которым руководил доктор Джозеф Розен. Почти все дома в нашей деревне были построены на средства Агро-Джойнта. Каждая семья получала льготную ссуду, которая шла на возведение дома, на приобретение рабочего скота - пары волов, на мелкий инвентарь - плуг, бороны, сеялку, на покупку коровы. Каждому переселенцу выделяли большой усадебный участок.

     Недалеко от нашей деревни была основана молодежная коммуна Тель-Хай, которая готовила специалистов сельского хозяйства для Палестины. Молодые парни и девушки учились азам животноводства (как ни странно, в коммуне был образцовый свинарник), строили первые силосные башни, закладывали первые виноградники. Среди коммунаров были и мои двоюродные братья, но они в Палестину не поехали: их арестовали в Одессе за час до отплытия парохода и сослали в Якутию на 10 лет. А коммуну в 1930-м закрыли и организовали колхоз "Октябрь", влачивший жалкое существование, даже накануне войны перебивавшийся с хлеба на воду.

     В полуверсте от здания школы, построенной по американскому проекту, находилась контора отделения Агро-Джойнта. Среди сотрудников ее были не только американцы, но и добровольцы-специалисты, приехавшие из других стран. Все они выходили на демонстрации в дни советских праздников. Тогда я впервые увидел американский флаг. Среди сотрудников Агро-Джойнта я помню агронома Лео, полного мужчину в роговых очках, который приехал из Австрии. Когда я здоровался с ним пионерским салютом, он с улыбкой отвечал: "Рот фронт!" Его арестовали в 1937-м.

     Однажды к нашей односельчанке приехал двоюродный брат из Америки вместе с сотрудниками Джойнта. Он после погромов 1905-7 годов бежал из России, в Штатах стал профсоюзным активистом. Побыв около месяца в нашем еврейском раю, он собрался в дорогу. Сестра не могла понять своего гостя, а он, ласково улыбаясь, объяснил ей свой отъезд приблизительно так: "Симе-Генеле, я убедился, что вы у себя уже построили социализм, а кто будет строить социализм в нашей несчастной Америке?"

     Говорят, что из Палестины в Крым приехали 25 семей добровольцев, но они обосновались под Евпаторией и основали коммуну "Виа-Нова" ("Новый путь"). В 1939 году все мужчины-эмигранты были арестованы и пропали в безднах ГУЛАГа. К нам в деревню перебралась жена одного из арестованных Сарра Абрамовна с тремя голодными ребятишками. Она осталась верной коммунисткой.

     До 1930 года в деревне каждый колонист вел единоличное хозяйство. Большинство из них - бедняки, самые работящие и инициативные - середняки. Кулаков не было, но накануне сплошной коллективизации нескольких кулаков все-таки назначили, в том числе нашего соседа Кормана, пропадавшего с домочадцами на своих десятинах от зари до зари, в холод и жару.

     Сначала в деревне Майфельд, разделенной пополам железной дорогой, организовали два колхоза, которые продержались меньше года, а потом они слились в колхоз имени Молотова. Это было уже в начале 1931 года. Первые годы колхозной жизни были голодными и безрадостными, и только в середине 30-х годов жизнь стала медленно налаживаться. Рай на крымской земле уже никого не манил: из 47740 евреев, переселенных в Крым, перед войной в колхозах продолжало трудиться только 18065 человек. Агро-Джойнт был изгнан из Советского Союза, а самые ревнивые пропагандисты переселения евреев в Крым из печально знаменитого Комитета по земельному устройству трудящихся евреев (Комзет) пропали бесследно.

     В деревне Майфельд, как и в других колониях Крыма и южных областей Украины, был особый колорит еврейской жизни при советской власти: без синагоги, без раввина, без шойхета, без хедера, без еврейской свадьбы, без еврейских вековых традиций, а с 1939 года - без языка идиш: в первые годы все колхозные собрания, заседания сельсовета, все торжественные праздники проходили на языке идиш. У нас желанными гостями были гастролеры. Я помню концерты Зиновия Шульмана, спектакли еврейских театров, а накануне войны - шумный успех Сиди Таль и Анны Гузик. До 1938 года почти в каждом доме была газета "Дер эмес", у нас подолгу гостили еврейские писатели и художники.

     Во многих воспоминаниях современных авторов часто звучит мысль о том, что до войны в еврейских колхозах была почти счастливая жизнь. О, наша память, наделенная счастливой способностью сохранять только хорошее! Просто авторы этих мемуаров были молоды, полны надежд на счастье.

     Конечно, в еврейских поселениях было немало добрых начал. Дети колхозников после школы шли в лучшие вузы страны, в техникумы и военные училища. Правда, большинство из них не возвращалось под родные крыши.

     Евреи научились жить и работать на земле. Они посадили в безводной степи первые виноградники и успешно боролись с проклятой филлоксерой, добиваясь практически вручную богатых сборов. Они снимали приличные урожаи крымской пшеницы твердых сортов. Во многих деревнях были уже водопроводы, местные электростанции, просторные клубы и многотомные библиотеки.

     Я не знал в нашей деревне ни одного пьяницы. Я не помню ни одного развода. Наверно, не все семьи были счастливыми, но сиротства при живых родителях не было в нашей деревне. Не помню ни одной колхозной свадьбы, чтобы невеста была "немножко беременная". Наверно, были тайные измены и свидания любовников, семейные ссоры, но мордобой был явлением очень редким. Страсти кипели, но комитета по защите женщин, страдающих от семейной тирании, не было точно.

     Не было в нашем Майфельде воровства. Летом ставни были открыты, коровы и овцы отдыхали во дворе, двери курятника не закрывались, замков на дверях не было. Не воровали и колхозное добро, не тащили, как в послевоенные годы застоя, все, что плохо лежало. Все это правда: жили небогато, но честно, работали в поте лица, хотя хором и не нажили.

     Но... Припомним другое. Ведь все колхозники были беспаспортными крепостными, они не имели права переезжать в другое место без разрешения правления колхоза, даже на учебу, на лечение. Паспорта колхозникам впервые стали выдавать при Никите Хрущеве. Колхозники не имели права на пенсионное обеспечение, всю жизни горбатили, а на старости - ни гроша любимая родина не дает. Пенсии, хоть и мизерные, колхозникам стали выдавать уже после смерти великого благодетеля колхозного крестьянства.

     А труд колхозный в основном был малопроизводительным. Советские комбайны простаивали в дни уборки, выходили из строя из-за поломок, из-за нехватки запасных частей, тракторов не хватало: 5 тракторов на весь колхоз, две полуторки и один мотоцикл. Каторжную работу на винограднике выполняли женщины, тоже вручную: каждая колхозница обрабатывала целый гектар. На всю бригаду один культиватор. Обрезка, подвязка, прополка, уборка - все вручную. А на зиму после обрезки каждый виноградный куст надо аккуратно закопать: зимой в степи бывают морозы до 10 градусов, лоза может погибнуть. Женские руки не знали покоя: кроме колхозной работы, нужно и корову подоить, и дома прибраться, и детей накормить, и в лавку сбегать. Бедные матери наши старились рано, руки их не знали маникюра и лака, не красовались они на модных каблучках и шелковых платьев не носили, и песню "А ну-ка, девушки, а ну, красавицы" только по радио слушали.

     Так жили не только еврейские деревни, в других местах было, говорят, еще хуже. Налоговые поборы не давали земледельцу развернуться. Колхозник имел право иметь 1 корову, 10 овец, 1 свинью... Он должен сдавать государству 280 литров молока, 50 кг мяса, 1,5 кг шерсти, около 150 яиц, он должен платить за каждое фруктовое дерево, еще налог за домовладение, страховку. Доходило до дикости: забил кабана, откормленного на зиму, осмолить его запрещено: шкуру надо обязательно сдать в приемный пункт сельпо. А ведь бывали годы, когда трудодни были "пустопорожними", и хлебороб расписывался в платежной ведомости, что остался должен родному колхозу, хотя и горбатил весь год.

     Сегодня уже немногие помнят о первой заповеди колхоза: первый хлеб - в закрома родины! Пока не выполнишь государственное задание, ни грамма зерна, ни початка кукурузы в колхозный амбар не попадало.

     Наш парторг Матвей Тухшер, участник штурма Перекопа, не воевал за мировую революцию, как шолоховский Макар Нагульнов. Он стал секретарем партячейки, потому что ничего не мог делать: неуклюжий, подслеповатый толстяк, он не мог ни сеять, ни пахать, ни косить, ни коня оседлать, - он мог только идейно руководить. По убеждению умного и делового председателя Адольфа Данимана, такой секретарь был на месте: никому не помешает, ничего не испортит, а главное - ни на кого не настучит.

     Накануне уборки он приходил к нам с партийным заданием юному комсомольцу: я должен был написать лозунг со знаменитым афоризмом товарища Сталина: "Уборка - дело сезонное: убрал вовремя - выиграл, опоздал - проиграл". К страдной поре за деревней вырастал целый лагерь: кухня во главе с Фаней Эйдельберг, полевой стан, навесы для зерна на току. На дверях бригадирской будки, в которой дневал и ночевал Эли Вульфсон, я приклеил плакат с корявыми виршами: "Помни, колхозник, помни и знай: только в руках твоих наш урожай!"

     Зерно на элеватор вывозили на бестарках, грузовых автомашин было всего две. В погожие дни работали от зари до зари. Вся деревня была в поле. Если выпадал урожайный год, колхозники были с хлебом, но в присивашских степях часто бывали засушливые годы, и тогда беда приходила в деревню: с трудом выполнив первую заповедь, колхоз оставался часто без семенного фонда. Выгребали все! А потом, отрапортовав наверх, наши мудрые начальники возвращали из государственных зернохранилищ зерно для осеннего сева - возвращали в долг, который висел на обескровленном колхозе тяжким бременем до нового урожая.

     Один из популярных современных публицистов утверждает, что за 12 лет в Крыму и на юге Украины, где разместились 213 колхозов, "которые, процветая даже не в самые лучшие годы, обеспечили своих членов и их семьи изобилием продуктов питания и тем самым спасли от голода, поразившего Украину в начале тридцатых" (см. Аркадий Ваксберг "Из ада в рай и обратно", М., 2003, стр. 94). Не было голода, это верно, но изобилия продуктов питания тоже не было: родина была на страже и не давала жиреть, прожорливые ее закрома проглатывали каждый "лишний" центнер зерна, каждый "лишний" литр молока, каждую сотню яиц. "Не в самые лучшие годы", особенно в первой половине 30-х, считали каждый ломтик хлеба, каждый стакан молока, а половина младших школьников начинала учебный год босиком. Сравнительно сыто жили только трактористы и комбайнеры: накануне войны они гарантированно, независимо от урожая, получали по 3 кг зерна на трудодень.

     Нормы выработки были неоправданно высокими, так что рабочий день от зари до зари не всегда тянул на полный трудодень. В среднем колхозница, занятая на полевых работах, под палящим солнцем гнувшая спину на прополке кукурузы или на подвязке виноградной лозы, с трудом набирала 300 трудодней. В лучшие годы - это 600 кг зерна, а в засушливые - в два раза меньше. До весны еле дотягивали, влезали в долги. А ведь надо как-то одеваться, обставить дом самым необходимым. Не могу согласиться с уважаемым автором, утверждающим, что это были "золотые годы русского еврейства" (указ. соч., стр. 95).

     Да, золотые годы. Разгром синагог, полный запрет иврита, арест и ссылка всех служителей культа и гибель большинства из них в недрах ГУЛАГа. А через несколько лет - закрытие всех учебных заведений на идиш, прекращение издания центральной газеты "Дер эмес".

     Первые страшные рассказы о злодеяниях немцев мы услышали от польских евреев, выбравшихся из захваченной Варшавы: зимой 1940 года в деревне появились несколько молодых парней, рабочих-мясников. Я помню некоторых из них: Банд, Шпет, Гутман. Они почти не знали русского языка, но свободно говорили на идиш. Те, кто покинул деревню в годы войны и уцелел, должны быть им благодарны: эти простые ребята были первыми, кто предупредил односельчан, приютивших беженцев, давших им работу и кров, о зверствах фашистских головорезов. Об этом никто тогда не смел говорить: с гитлеровской Германией мудрый Сталин подписал пакт о дружбе и ненападении. Кстати, наверно, не одна тонна крымской пшеницы, выращенной в еврейском колхозе, попала тогда в Германию.

     Урожай в 1941 году был отменный. Его успели собрать и свезти на элеватор. И успели сжечь накануне панического бегства советских войск...

     Еврейская жизнь в деревне Майфельд кончилась.

     В 1944-45 годах стали возвращаться в Майфельд уцелевшие в бесприютной эвакуации считанные семьи беженцев. Деревня была обескровлена: более половины ее жителей нашли свою мученическую смерть недалеко от родного дома, в Багерово под Керчью, в кубанских хуторах и станицах; почти все работоспособные хлебопашцы погибли на фронтах и в партизанских отрядах; многие семьи так и не смогли вернуться на родные пепелища. Встречали обездоленных евреев без особой радости, а иногда просто враждебно. В разоренной деревне жили уже новые люди, занявшие еврейские дома, прихватившие оставшееся нехитрое добро старых хозяев. Даже семьи фашистских пособников оставались в деревне. Во многих домах хранилось столовое еврейское серебро, пасхальная посуда, узорные льняные простыни...

     Председателем колхоза был избран Хаим Вайнштейн, старшим агрономом стала деловая, инициативная Клара Левина, вдова погибшего партизана, бригадиром тракторного отряда - Ефим Райда, потерявший в эвакуации шестерых детей. Вернулись в свою поредевшую виноградарную бригаду неутомимые труженицы наши Мина Кацман, Лина Вайнштейн, Циля Пеймер, потерявшие на фронте своих защитников и кормильцев. В уцелевшем старом доме открыли маленький детский садик, который держался на заботливых руках Хаи Вульфсон, выплакавшей глаза после гибели своего мужа.

     Первые годы деревня жила в голоде, в холоде, в бесприютной нищете. Многие бывшие колхозники покинули родную деревню и уезжали искать свое счастье в другие места. Со временем жизнь стала налаживаться, окреп и колхоз который уже носил другое название - "Россия", и деревню по-другому назвали - Майское. Появилось новое здание средней школы, расширили плантации винограда, появился новый яблоневый сад на несколько гектаров, построили консервный завод. В жизнь деревни врывался новый быт: в домах светились экраны телевизоров, появились первые холодильники, во дворах трактористов и комбайнеров, колхозной элиты, красовались машины. Клара Левина стала заслуженным агрономом республики, Ефим Райда был награжден орденом Ленина, главным экономистом уже после окончания института стал Самуил Вайнштейн.

     Но это уже был не еврейский колхоз. И это уже была не еврейская деревня. В 70-е годы в деревне доживали свой век шесть-семь еврейских семей. Старое еврейское кладбище, когда-то ухоженное, обнесенное забором, превратилось в заброшенный погост с разбитым и осиротевшими могилами. В доме моего детства еще сохранилась черепичная крыша, и одно абрикосовое дерево, посаженное отцом, еще уцелело. В доме был уже новый хозяин - тракторист, переехавший с семьей из Сибири. Правда, в редкие дни моего приезда, я его трезвым никогда не заставал. А хозяйка, улыбчивая, деликатная женщина, угощала меня аппетитными сибирскими пельменями. А совсем недавно тетя Мина меня кормила еврейскими "гефилте фиш".

     Деревня уже жила по законам брежневского застоя. Началось повальное пьянство и массовое воровство. Воровали все и почти все, кто мог. Воровали поросят из свинофермы и первые помидоры из теплицы, удобрение для своих огородов и цыплят из птицефермы, машинами вывозили яблоки из колхозного сада, вино - цистернами, консервы и зерно - вагонами... Неделями гуляли пышные свадьбы, а через год со скандалом разбегались. Выморочная жизнь воцарилась в деревне моего босоногого счастливого детства.

     Всю сознательную жизнь меня мучает беспокойный вопрос: могли ли евреи найти свое счастье в колхозной деревне? Почему юноши и девушки из еврейской деревни, закончив институты и техникумы, почти не возвращались в родные дома? Хорошо звучит, согревая сердца, знаменитая песня Леонида Утесова: "Где возьмешь ты, Роза, таких детей, как наши сыновья?" Но эти сыновья покоряли небеса, строили метро, лечили больных, командовали ротами, и никто из них не окапывал виноградные кусты, не гнул спину на прополке кукурузы, не работал в коровнике. Я не помню, чтобы в 1939-41 годах в наш колхоз влилась хоть одна еврейская семья, кроме польских беженцев. Может быть, если бы не война, наш Майфельд сохранил бы еврейское лицо, но уже до войны в колхозе работали татары, украинцы, русские, немцы. Мне, в 17 лет ушедшему из родительского дома, всю жизнь учившему детей русскому языку и литературе, не с лица упрекать этих новых односельчан. Они честно работали, они жили в дружелюбном соседстве со старожилами. И хотя некоторые из них в горькую пору оккупации стали подлецами, большинство все-таки остались людьми. Нет, не они виноваты, что еврейские хлеборобы не попали в рай.

     А кто?

     Давайте подумаем, только спокойно, без шума и крика.

     В Израиль приехали евреи из всех концов Союза. Многие из них знают идиш? Я уже не говорю об иврите, но идиш практически не знают все репатрианты до 50-летнего возраста. Они не знали там о трагедии театра Михоэлса, о гибели Еврейского антифашистского комитета. Они были евреями только по пятой антисемитской статье. Если бы в Кремле были умные правители, они бы давно отменили этот пункт, и я уверен, через несколько лет в Советском Союзе евреев бы не стало, они бы просто ассимилировались. Слава Б-гу, что родилось государство Израиль, это историческое событие заставило многих почувствовать себя евреями.

     Заканчивая эти грустные заметки, я прихожу к выводу, что план поселения советских евреев на землю, густо замешанный на подлой политической конъюнктуре, с самого начала будущего не имел.

     На этом кончается сказка о еврейском счастье в степи под Джанкоем.

Михаил Иосифович Выгон родился 26.01.1924 в Рудне Смоленской области (Россия), умер 03.01.2011 в Ашдоде (Израиль).     
Книга Михаила Выгона "Еврейское счастье в степи под Джанкоем" опубликована в Израиле в 2004 г.    
В интернете публикуется впервые. 04-05-2012    
Подготовка публикации в интернете Даниэля Голштейна, внука автора.    

Замечания, предложения, материалы для публикации направляйте по адресу:     y.pasik@mail.ru
Copyright © 2005